Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Между историей Тамакадзуры и историей Нёсан — такие «зарубки», отражающие движение времени и смену поколений, как обряд «посвящения» маленькой дочери Гэндзи и Акаси (гл. 32) и счастливый брак Югири с Кумой (гл. 33).
История Нёсан (гл. 34—37) заключает в себе главное проявление кармы Гэндзи в виде повторения ситуации его главного греха: как Гэндзи соблазнил Фудзицубо и стал отцом ребенка, считавшегося сыном императора, так теперь от связи Нёсан с Касиваги рождается ребенок, формально являющийся сыном Гэндзи. Это важнейший повтор в композиционной структуре романа, своего рода развязка, но не сюжетного узла, а лирико-дидактической темы. Нёсан выступает внешне в роли Фудзицубо (по отношению к мужу) и даже внешне чем-то ее напоминает (!); в других планах она варьирует Мурасаки и Тамакадзуру.
Однако в противоположность Тамакадзуре, которая была в основном предметом любовного вожделения под видом приемной дочери, Нёсан является уже как бы приемной дочерью под видом жены. По характеру она совершенно противоположна Тамакадзуре, лишена всякой «хватки», чрезвычайно инфантильна. Тамакадзура умеет устоять в очень трудных обстоятельствах, а Нёсан совершает падение именно в силу своей инфантильности (она даже принимает соблазнителя за духа), что очень хорошо понимает Гэндзи.
Все предшествующее изложение подводит к мысли о том, что не случайно карма осуществляется уже на склоне лет Гэндзи (Гэндзи сам говорит о том, что слишком стар для Нёсан). Это так и есть, но особая тонкость автора сказалась в том, что она не изобразила Нёсан влюбленной в Касиваги, Нёсан даже больше импонирует Гэндзи. Таким образом обнажается глубинное значение кармы, полностью освобожденное от элементов случайности. Это также подчеркивается характером Касиваги, столь непохожего на Гэндзи и страдающего (без всяких, впрочем, оснований) от «комплекса неполноценности», но тем не менее выступающего в той же роли. Гэндзи и воспринимает его именно как исполнителя кармы наряду с Нёсан.
Этот кульминационный повтор, обнажающий карму, бросает новый свет на прошлое, в известном смысле меняет точку зрения (прием, с которым мы уже сталкивались ранее) и читателя, и самого Гэндзи. Как говорилось в свое время, старый император уверовал в то, что Рейсэн его собственный сын и что все красивые дети (маленький Гэндзи и Рейсэн в том числе) похожи друг на друга. А теперь Гэндзи вдруг понимает, что его отец все знал, но предпочел молчать. Будучи орудием судьбы Гэндзи, Нёсан невольно самим существованием своим способствует ревности, страданиям и болезни Мурасаки, гармонический союз с которой действительно приносил счастье Гэндзи. Рассказы об измене Нёсан с Касиваги и о болезни Мурасаки даются параллельно, и подобная синхронизация как бы указывает на то, что это все — неизбежная судьба Гэндзи.
Глава 38 создает ретардационную паузу перед смертью Мурасаки. Пауза заполнена рассказом об ухаживании Югири за вдовой друга (Касиваги), подчеркивающим, что жизнь продолжается и завязываются неизбежно новые драматические узлы, чего не может избежать и «бескомпромиссный» Югири. Недавняя влюбленность Югири в Мурасаки дополнительно связывает (чисто лирическим образом) разные линии.
Смерть Мурасаки (гл. 39) ассоциируется со смертью Югао и Аои благодаря символическому мотиву злого духа Рокудзё.. Кроме того, прямые воспоминания связывают смерть Мурасаки со смертью АОИ и смертью Фудзицубо; теперь, с такой огромной отсрочкой, по поводу смерти Фудзицубо говорится, что, если бы вишневые деревья имели сердце, их цветы стали бы черными (ср. во многом аналогичный образ черного солнца в европейской литературе!). Этот образ невольно становится обобщенным символом скорби; все старые утраты оживают и сливаются в одну.
Глава 40, описывающая последний год жизни Гэндзи, погруженного в воспоминания и неспособного к контактам с живым окружением, обрамлена описанием смены времен года — важнейшего символа жизненного круговорота и неизбежности увядания.
Японский куртуазный роман, как мы могли убедиться, разрабатывает во многом ту же проблематику, что и европейский: открытие внутреннего человека, не вполне совпадающего со своей социальной «персоной»; открытие для эпического жанра сферы «частной жизни» и области личных чувств и изображение индивидуальной страсти как любовного «безумия», несущего социальный хаос; поиски путей гармонизации обнаруженных противоречий и т. д.
Отчасти сходен и внешний фон повествования: придворно-рыцарская среда, в которой известная «куртуазность» стала нормой поведения, описание пышных праздников и развлечений при дворе, красоты рыцарей и дам, их одеяний и т. п.
Само повествование, отличаясь безусловной цельностью, единством замысла и тона, легко выделяет из себя отдельные эпизоды, отмеченные достаточной самостоятельностью. Вместе с тем различие исторически сложившихся национальных форм быта, мировоззрения, а следовательно, и модели мира приводит к существенным расхождениям, отчасти затрагивающим и область самого жанра.
Резко бросается в глаза прежде всего отсутствие собственно эпико-героического начала в японском романе. Сражаясь с мифическими чудовищами или обыкновенными разбойниками, защищая свою честь на турнирах или одолевая насильников