Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Непросто это было, но мне владыка помог, — рассказывал Гагарин. — Государь случился в отъезде, его место покудова светлейший занимал. Ну, владыка и навалился на него. Словом, Ульяныч, привёз я десять тыщ для доделки нашего кремля. Можешь работников нанимать и приступать с богом.
— Пол-лета прошло, много ли осталось? — с горечью сказал Ремезов.
— Ну, хоть сколько-то. Припасы у тебя не растрачены?
— Всё в целости.
— Вот и хорошо, — Матвей Петрович с подозрением всмотрелся в лицо Ремезова. — Или ты перегорел, Ульяныч? Ничего тебе боле не надобно? Я не осуждаю, но ты скажи — буду другого мастера искать.
— Даже думать не смей, — буркнул Семён Ульяныч.
Он не смотрел на Матвея Петровича, как-то неловко было. Вот ведь вор губернатор, а душа-то у него не казённая. Сколько уж времени миновало, как кремль заброшен, можно и рукой махнуть на былой замысел, тем более что архитектон прекратил докучать, однако Матвей Петрович не выпустил из памяти былые мечтания. И возрождает дело именно сейчас, когда это важнее всего для сердца Семёна Ульяныча. Он чуткий, Петрович. Чуткий, как вор.
Пред внутренним взором Семёна Ульяныча забрезжили стены, арки, лестницы, башни и шатры кремля. Их красота, ещё пока умозрительная, всё равно была совершенна, как красота лесного цветка или упавшей снежинки. Тяжёлая кирпичная кладка словно бы извлечёт из воздуха бесплотные углы и линии, дуги и окружности, невесомо прочерченные божьей рукой в сияющей пустоте. Но что-то изменилось в Семёне Ульяныче. Раньше ему казалось, что зодчество — это наполнение небесного образа земной плотью, подобно иконе, которая есть наполнение предустановленного канона животворным золотом, лазурью и киноварью. Искусство растёт из неба, его корни — за облаками, оно спускается к людям с горних высот. А сейчас Семён Ульяныч думал, что всё наоборот: искусство поднимается с земли в вышину, воздвигая само себя в страдании и противоборстве. У него, архитектона, отняли сына — его надежду на продление в мире, но он всё равно достроит кремль, словно дотянется до сына, который ждёт где-то там — в сонме сибирских ангелов-воителей.
— Только ты учти, Ульяныч: государь Питербурх сооружает, и каменное дело у него по-прежнему повсюду в запрете, — говорил Матвей Петрович о чём-то своём, шкурном, но Семён Ульяныч не вслушивался. — Я лоб расшиб, кланяясь, пока дозволенье на твой кремль выпрашивал. Так что залог — моя башка. Не доделаешь — загубишь меня… Чего смурной-то?
— В эти стены я чаял свою радость вложить, — задумчиво сказал Семён Ульяныч. — А вложу печаль сердечную.
— По божьей воле печаль крепче радости, — успокоил Гагарин.
В открытое окошко вдруг донёсся звон колокола. Это был не благовест, но и не тревожный набат, оповещающий о пожаре. Колокол тяжко гудел на Софийском дворе, потом к его гулу присоединился гул Никольской церкви, потом — Знаменского монастыря, потом зазвонили храмы Нижнего Посада.
— Капитон, чего там? — крикнул в дверь Матвей Петрович.
— Не ведаю, барин! — ответил Капитон из сеней.
— Поглядим, — недовольно сказал Матвей Петрович, вылезая из-за стола.
Мужики и бабы толпились над обрывом Троицкого мыса у новой столпной церкви на взвозе. Сюда же бежали и канцеляристы в мундирах. С обрыва открывался вид на дальнюю излучину Иртыша, блещущую под солнцем. В сиянии реки еле различимы были крохотные пёрышки парусов.
Матвей Петрович распихал толпу. Ремезов шёл за Гагариным.
— Никак, наши солдатики возвращаются, — сказал кто-то из народа.
Два дня назад в Тобольск примчался гонец от тарско-го коменданта и предупредил губернатора, что войско Бухгольца разгромлено на Ямыш-озере и почти всё перебито. Кто жив остался, те плывут в Тобольск.
— Видно, полковник наш Бухгольц дошёл до загиба земли и по обратной стороне восвояси едет, — неприязненно поморщился Гагарин.
Семён Ульянович повернулся и, раздвигая людей, молча пошагал прочь с обрыва. Ему уже некого было встречать.
А колокольный звон катился по всему Тобольску. Его услышала и Маша Ремезова — она как раз вышла из дома, чтобы выплеснуть в огород ополоски.
Слух о том, что войско разбито, переполошил весь Тобольск. Давно не случалось ничего подобного! А ведь такое войско было — почти в три тыщи, с конями, ружьями, пушками! Что стряслось там, в степи?.. Но куда больше, чем воинское поражение, тоболяков ошеломило известие о том, что погибло много солдат: ведь половина рекрутов была из своих, тобольских. Кто жив, а кто нет? По ком зарыдают жёны, матери и сёстры? Бабы раскупили все свечи в церквах, будто свечами можно было исправить то, что уже свершилось.
Не вытерпев неизвестности, кое-какие мужики влезли в лодки и угребли вверх по течению Иртыша, чтобы встретить войско где-нибудь у Абалака. Видно, встретили, и встреча обожгла душу, потому что из Абалака приплыл бурмистр, на пару часов опередив возвращающееся войско, бросился на Софийский двор и крикнул пономарям: звоните! Беда! Беда! Беда!
От этих грозных новостей все Ремезовы отворачивались: своё горе они приняли на полгода раньше города и не желали второй раз совать руку в это пламя. И только Маша, скрывая чувства от родителей и братьев, безмолвно горела в мучительном ожидании. Как там Ваня Дема-рин? Вернётся ли? Когда яростное страдание о Петьке превратилось в тихую боль, Маша поняла, что Ванька никуда не делся из её сердца. И ей безразличен гнев отца с матерью или пересуды соседей, безразлична даже строптивость самого Ваньки. Она его любит. Бог велел любить. Если она не будет любить и ждать его здесь, в Тобольске, зачем господу спасать его там, в походе? Ей казалось нечестным душить свою любовь, словно этим она ослабляла у Ваньки божью защиту.
Маша кинула ведро под гульбище, выскочила за ворота и побежала к пристани. Ремезовский проулок, Етиге-рова улица, мост через Тырковку, Троицкая улица, ярмарочная площадь, Харчовский угол, Шаблинский мост, Кондюрина улица, Покровка, Собачий пустырь, Корабельный съезд… По улицам к пристаням спешил народ, и многие тоже бежали: мальчишки, девки, собаки. На дороге стояла, мыча, брошенная корова. Город стекался к Иртышу, охваченный тревогой, надеждой и тоскливыми предчувствиями.
Жалкая дюжина воинских дощаников затерялась среди разномастных купеческих судов, зачаленных у мостков и свай. Огромная толпа в смятении металась по берегу, кричала, звала и рыдала. Тоболяки разыскивали своих.
— Коля! Коленька!.. Господи боже, за что?.. Где Митя? Митя, отзовись!.. Батька!.. Мужики, Ваньку Сытина кто видел?.. Матушка, я здесь!.. Братцы, братцы, а Никита где?.. Сашка, друг, живой!.. Лёшенька, сынок!.. Сергуня, что с тобой?.. Матерь Богородица, где Мишенька, где Мишенька мой?
Солдаты спускались с дощаников по сходням. Все они были исхудалые, обросшие, в потрёпанных и грязных мундирах. Половина — беззубые. У кого-то рука висела на перевязи, кто-то ковылял с костылём подмышкой. Многих поддерживали товарищи, а некоторых выносили на берег на носилках. Над мачтами дощаников летали чайки. Солдат словно окутывала какая-то тень — ощущение несчастья, страдания, поражения, бессмысленной муки.