Шрифт:
Интервал:
Закладка:
(Аякс сейчас, сейчас — именно в эти годы — молод.) Тот Коричневоволосый, который издалека, через двадцать трудных лет, шел мне навстречу, пробудил во мне Музыку — хорошо понимая, что она окажется прочнее, чем сила всех прочих моих воспоминаний. Ах, он — и вместе с ним годы — истощил естественный запас моей любви. Когда к нему пришла смерть, я сохранил лишь остаток своей способности быть счастливым. Последнюю уверенность: что я сумею любить животных, быть им другом, соединить их разложение со своим. — —
Не хотеть больше любить ни одного человека, не значит ли это: не мочь больше никого любить? Не остался ли я один, с тремя вещами: с моей музыкой, моим молчаливым сладострастием и надеждой, что когда-нибудь я буду сгнивать в одной могиле с Илок? — Разве сегодняшний день — не подтверждение этому? Разве моя симпатия, моя нежность к Аяксу не так же плохи, как если бы я поддался искушению? Золотая монета его соска — разве от нее не исходила сила соблазна, которой я почти не в силах противиться? Как если бы я вторично стал юношей, перед которым открылись двери борделя и одновременно — руки, грудь, бедра какой-то девушки? Страх поднимается в нем так же высоко, как и желание. Мироздание размалывает своих детей жерновами — с помощью искушения, для которого нет соответствия в исполнении желаемого{212}. Счастье чувственного наслаждения, которое долговечней нашей любви, которое может продолжаться до нашего смертного часа, которое прирастает к нашей плоти упорно и своевольно, которое иногда кажется нам драгоценным, иногда пугающим, а по большей части стыдным, но всегда бывает коротким и оставляет нас в одиночестве как отверженного, если любовь уже покинула нас, — но которому тем труднее противостоять, чем глубже мы осознаем его ничтожность, — я его и на этот раз отверг, потому что боюсь. У меня нет жизненного опыта; я вновь и вновь чувствую, что меня захватили врасплох. Я, помимо прочего, еще и труслив. Та польза, которую я до сих пор получал от Аякса, похоже, тронула мою душу. — Я подавлю в себе желание спросить его, любит ли он меня. Потому что такая любовь мне не к лицу. Она вступает в противоречие с уже бывшим. Тот отрезок пути, который простирается передо мной, может оказаться коротким. Я — все еще — начинаю зеленеть и теряю листья по мере смены времен года. Мои глаза еще смотрят, к моему удовольствию, в мир; но все больше и больше покрывает меня почти черная листва прошедшего времени. Моя кожа срастается с чуждой мне порослью событий, для которых я служил местом действия. Служить местом действия для чего-то — это и есть наша любовь. Счастье чувственного наслаждения — я еще могу его принимать, и оно уже представляет для меня несомненную ценность. Но никто не знает, когда стареющее дерево выпустит последнюю пыльцу. Старые кусты можжевельника млеют в дымке своей пыльцы — запоздалой, бессмысленной, потому что юные женские лона жемчужин-шишек уже оплодотворены или засохли и закрылись. — Однако я воздам дань подозрительной силе отречения: смешанного с восторгом отвержения этой предзакатной любви. Я видел шероховатую монету позолоченного соска. Она уже вошла в мою память — вместе с тем каменным лицом, которое женственные негритянские губы делают таким чуждым и привлекательным.
* * *
Он не пришел. Я ждал. Потом удалился к себе и с обстоятельной поспешностью принялся записывать все, что случилось сегодня. Я попытался изложить это вот запутанное признание. Описать, хотя бы приблизительно, мои чувства и мое бессилие. В той же мере, в какой я страшусь любви Аякса, я боюсь и обмана с его стороны. Я не могу проникнуть в эту тьму — не могу в ней ничего разглядеть. Лучше уж я буду переносить страх, что делаю все неправильно.
— — — — — — — — — — — — — — — — — —
Дождь все еще льет. Проходил час за часом. Я поддерживал огонь в печи. Зажег лампу. Он так и не пришел. Он упорствует в своей готовности. Я все еще могу ею воспользоваться. Я теперь знаю, что решать — мне. Долго ли так будет продолжаться? — Аякс меняется — все в этом мире меняется — внезапно он больше не хочет этого дня. Не хочет больше ни себя, ни меня. — Мне это знакомо, такое обрушение. Мне следовало бы ему воспрепятствовать. Но я этого не хочу. Я должен оставаться в ситуации грозящей опасности. — Мои мысли, к счастью, теряют силу. Хорошо, что это записывание, на всей своей протяженности, так утомительно — и заставляет забыть о душе — и утихомиривает недавние события. —
* * *
Наконец, в одиннадцать вечера — я давно отложил перо, так как слишком устал, отчаялся, чувствовал первые признаки начинающейся головной боли, — он вошел ко мне в комнату, ступая на цыпочках. И внезапно остановился у меня за спиной. Его голос прозвучал невероятно близко от моего уха.
— Приготовить чай или кофе? — спросил он.
— Ох, — вскинулся я, — это ты! Аякс… — Я обернулся к нему и увидел, что он одет. — Аякс, нам надо кое-что объяснить друг другу… мы не вправе терять почву под ногами…
— Сегодня уже слишком поздно, — оборвал он меня. — Так ты хочешь чаю или кофе?
— Кофе, — сказал я. — Он прогоняет усталость, укрепляет изнемогшее сердце.
Аякс вышел. Я был вне себя от радости, что он все-таки явился. Конечно, мое беспокойство усилилось. Я ведь не знал, каким образом случившееся могло бы теперь потерять присущую ему тяжесть. Я уже раскаивался, что не пошел к Аяксу еще несколько часов назад и не сказал ему каких-то облегчающих ситуацию слов. Между тем мне казалось более важным написать этот отчет — пусть и неточный, трудно обозреваемый. (Или во мне обнаружилась гордость?) На самом деле я уже плохо помню, чтó именно написал. Постоянно получается так, что я, как бы смиренно ни пытался что-то изложить на бумаге, чувствую себя безнадежно отторгнутым от подлинной сути событий. Они для меня как бы не имеют ядра. Я почти совсем не знаю законов человеческой жизни и деятельности. — Кто-то, подойдя сзади, кладет мне руку на лицо… я слышу голос: «Догадайся, что я собираюсь с тобой сделать». Но я не могу догадаться. Всякий раз, когда что-то решается, у меня нет ни своей позиции, ни мнения, ни предвосхищения того, что последует. Мне могут сунуть в рот кусок шоколадки — как ребенку, — а могут меня ударить. — Я кажусь себе идиотом… чуть ли не вызывающим отвращение. Человеком, чья душа никогда не бывает крепкой или преданной — то есть сохраняющей самообладание. Сокровенный смысл боли или бунта, он не раскрывается для меня — не может раскрыться для того, кто прозябает в своей повседневной трусости. Аякс бунтарь; и, значит, из нас двоих он сильнейший. С этим мне придется считаться.
Когда мы сидели за кофе, я много раз пытался начать разговор. Но Аякс всякий раз прерывал меня после первых же слов, говоря: «Подожди до завтра. Завтра между нами все будет по-другому». Или: «Никакого недоразумения нет. Есть разница в воззрениях на жизнь». Или: «Я сделал что мог. Наверное, это извиняющее обстоятельство относится и к тебе». Или: «Утро вечера мудренее, говорили древние». Или: «Я только завтра стану другим, а сегодня праздник». Или: «Раскаяние медлительно, но коварно». Или: «Кто поступил правильно, тому нет нужды оправдываться». Или: «Тайна скрывается не там, где мы предполагаем». Или: «Двадцатичетырехлетний человек опрометчивее, чем пятидесятилетний».