Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Только наутро мы втроем (еще один парень ржевский) остались на какой-то миг без присмотра. И словно кто подтолкнул нас разом: «Что же вы! Бегите!» Мы переглянулись, озирнулись, подхватились; дернули по лесу, по кочкам, за елками. К вечеру в том лесу набрели на каких-то мужиков-бородачей – видно, таких же, как сами мы, беглецов. Только те не принимали нас в свою мужскую компанию – не то, что сторонились нас, как наши мужики в лагере, а напрямик высказали нам, что с нами они запросто пропадут. С матом прогнали нас и ушли от нас. Куда же, в какую сторону нам податься – было не ясно, опасно. Заночевали мы в каком-то заброшенном окопчике. Потом на солнце пошли. Плутали-плутали – и вышли уже, выяснилось, по эту линию фронта. То ли фронт подвинулся – мы и не поняли, его не переходили.
Ну, добрели так до станции одной. Уже поздним вечером. Там стрелочница всматривалась, всматривалась в нас… И вдруг говорит: пойдем, у меня переночуете. У меня тоже сын, такой горемыка. Вошли с ней в какое-то строение. Суетится она: мои родимые! А мы страшно есть хотим. А спросить – не спрашивается… Язык не подымается. У нее – свои ребятишки махонькие. Троица. На полу лежат под продырявленным армяком. А на полке, видим, испеченный хлеб – такой же, как у нас был, с капустой наполовину, какой с полки на лавку тек. И спросить-то не решаемся, хоть и оголодались жутко: спросим, а станем ли еще есть его? Но ничего – поели потом. И утречком она посадила нас на попутный поезд.
Вот больше ничего и не знаем про лагерь, про Валерия и Толю.
– Миша, я еще что хочу спросить у вас, – сказала, запинаясь, Анна. – Мне плохой сон о нем снился в феврале: будто он, Валера, стоял под расстрелом. Так ли?
– Не с одним Валерой такое было. Я же рассказывал вам… Тогда почему-то ноги отказали было у него. Идти он не мог. А нас долго гнали. А когда его другие немцы на санях подвезли, ноги и отошли сами собой. Там о смерти мы не думали…
– А что, – спросила Поля, – дружат ли между собой они, Толя и Валерий?
И к своему разочарованию она услышала, что дружбы особенной он не замечал, что у них обычные товарищеские отношения и что там и дружить-то как-то некогда – иное все, другой воздух. Скоро разбегутся все, можно верить в это.
XVII
Демобилизованный из армии по болезни Макаров Николай, Аннин и Дунин брат, и прежде проявлял особую склонность к словесным упражнениям перед особенно знакомыми и родными – он всегда оригинальничал, а тут, видимо, в связи с окончательной потерей веры в то, что он выкарабкается, он, належавшийся и исхудалый, стал словесно упражняться уже не в том смысле, т. е. обращать внимание всех на эту сторону личной катастрофы, склоняясь к пониманию закона судьбы, а не воли человека. Воля человека не давала ему продление дней. И эта перемена, случившаяся с ним, тем, который обычно со снисхождением посмеивался над другими, ежели они бывали в подобном положении, и, надо признать, в жизни чаще был колюч, несправедлив, была видна теперь в особенности.
Анна, пришедшая к Николаю в дом, подсознательно отметила это про себя, сидя у его кровати, на которой он лежмя лежал, и разговаривая с ним, обреченным больным, капризным. Так, например, прежде он говорил ей – про тяготы, выпавшие на его долю после замужества (да и до него также):
– Ну, что ж, Макаровна, милая. Родишься от крестьянского мужика, так и все должна уметь сделать. Разве не так? Ты же – не барынька мелкопоместная какая, не белоручка все-таки. И замужем за черным мужиком, не за принцем. Ты ж перебирала всех женихов, к тебе сватавшихся, засылавших сватов, – кто побогаче…
– Не перебирала, – защищалась Анна, краснея, – а говорила только: – дедушка (обычно он принимал и угощал за столом сватов этих), мне не нравятся они. И он даже веселел: «Ну, как хочешь, Аннушка, внученька… Как ты скажешь, так и будет. По-твоему».
А о себе Николай говорил ей теперь, насупясь, как бычок:
– Как народишься все-таки, видать, круглым неудачником, так и будешь всю жизнь в неудачниках ходить. Ни богу свечка, ни черту кочерга. А-а, пропадай моя телега – все четыре колеса! Я теперь в гостях у жизни, как и наша покойница Маша. Наверное, у тебя, сестра, волжский характер, что такое вынесла, детей спасла. Я-то вон себя не уберег в этой перепалке: заказан мне билет туда. И до пятидесяти лет не дотяну уже.
У него печень на четыре сантиметра вышла из-под ребер – увеличилась в объеме, и уже зубы все повыпадали. Лечение, какое было (и в Чачкино он лежал), ему не помогало уже.
– Ты – мужчина все же, Колинька, – только и сказала Анна, подкашливая.
И ей показалось, что перед нею – тот отставший красноармеец из сорок первого года и что она опять не может ничем помочь ему, как бы ни хотела.
Что же вообще такое человек? Объективно ли он оценивает себя? Знает ли он меру и уем своих сил? Да, бывают такие пределы человеческих возможностей, когда требуется гораздо большее мужество, чтобы жить, чем то, чтобы умереть по-тихому.
Но Анна жива, вероятно, потому, что знала знойную вечность ветра, пересыпавшего нагретые комочки распаханной земли, от которой было и спину не разогнуть, и ослепительный солнечный блеск на осколках стекла или воды на ней. Солнце и сейчас озаряло дали, брызгало сквозь грязные незавешенные окна Николаевской избы. Толстый ствол и разветвившиеся сучья тополя (качались на ветру) были перед окном черны, а молодые тонкие побеги сливочно блестели, и за тополем все было в движении в весенней дымке.
Разговаривая с Анной, Николай снова грыз на руках ногти, как и в дни своей юности, поглощая чтиво: значит, привычка-то не вытравилась в нем!
Скрипнул он зубами (еще не все успели выпасть), мотнул головой доходчиво:
– Ой!
Потом:
– Льва Толстого мне найдите, достаньте где-нибудь – хочу по-старинке почитать… вспомнить молодость… – Спохватился и погас: – Нет, не нужно уже, пожалуй, а? Мне ничего уже не