Шрифт:
Интервал:
Закладка:
1 мая 1920 г. Вчера я вернулся из краткой поездки в Жлобин, куда ездил (с женой) в командировку536. Близ Жлобина – военные действия; над нашими головами летал польский аэроплан, и его обстреливали с какой-то батареи поблизости от Жлобина; даже я при всей своей глухоте слышал канонаду.
Впечатлений не особенно много. Наиболее сильные – от самой поездки, в особенности от обратной. Мы ехали туда и обратно в международном вагоне, куда попадают немногие счастливцы и где недурно. Грязь, конечно, гораздо хуже, чем была прежде; есть разбитые стекла; где они не разбиты, там окна по большей части не отворяются. Света ночью нет, господствует полный мрак. Но все-таки у каждого целая скамья, спать можно.
С нами в вагоне была главным образом большевичья аристократия: красноармейцы, многие с современными орденами, почти все с отвратительными, глупыми и наглыми рожами. Демократическую публику в вагон не пускают, для этого у дверей на станциях ставят вооруженную стражу. И все-таки она взбирается если не внутрь вагона, то на площадку, и висит на ступеньках, уцепившись за поручни.
Напротив, в остальных вагонах, исключительно теплушках (классные вагоны отменены), набита публика, как скот. Сидит на полу, стоит в открытых дверях, не имея места, чтобы пошевельнуться. Противоположность между аристократией и демократией куда более резкая, чем в старое время, только аристократия-то вся новая. И чувство зависти и злобы у демократии к аристократии едва ли не острее, чем раньше. Я это заметил моему спутнику по купе, красноармейцу. Он возразил:
– Нас при царе в таких же теплушках возили. Правда, только зимой топили, а теперь не топят. А тоже было тесно.
Этот спутник очень характерен. Грубое лицо, совсем не интеллигентное. У него совсем молоденькая жена, недурненькая, видимо, барышня из общества. Я с первого взгляда решил: по старым понятиям – мезальянс, а теперь барышня продала себя за карьеру, за красноармейский паек. По-видимому, так это и есть, только барышня сохранила самостоятельность убеждений: он, большевик, защищает все меры большевиков, в том числе и борьбу со спекуляцией, а она возражает ему, защищает спекуляцию и признает, что все идет к разрушению. Впрочем, и он, защищая борьбу со спекуляцией, противореча себе, нападает на ту форму этой борьбы, от которой непосредственно страдает сам: обыски в поезде. Пока мы ехали туда, у нас было 4 обыска, на возвратном пути – 5.
Приходят в вагон и тщательнейшим образом обыскивают багаж у всех поголовно, обыскивают крайне грубо, перерывая все, не стесняясь мять белье, платье и предоставляя публике убирать после них. У одного красноармейца отобрали, кажется, 30 фунтов муки и еще что-то; он ругался и клянчил. Ему предложили просить в Петербурге, чтобы ему возвратили взятое, – «а мы здесь не можем». Любопытно, что, клянча и жалуясь, он все время ссылался не на общее безобразие такой меры, а на свое привилегированное положение: он-де красноармеец, защищает социалистическое отечество.
Между Могилевом и Витебском поезд вдруг остановился среди поля. Часа два постояли, потом тронулись. В чем дело? Еще через полчаса выяснилось. К нам в вагон пришли два железнодорожника собирать пожертвования на трех мальчиков, которые спасли наш поезд от страшного крушения. Оказывается, лопнул рельс среди поля и притом там, где поезд идет по насыпи и притом под углом. Если бы поезд не был остановлен, то мы скатились бы с насыпи и весь поезд обратился бы в обломки. Но из мальчиков один сел на рельсы, а двое побежали навстречу поезду, махая руками, и машинист вовремя затормозил поезд. Публика бросала в сумку железнодорожников 50- и 100-рублевые бумажки; собралось, вероятно, несколько десятков тысяч рублей.
Я высказал сомнение:
– А нельзя ли предположить, что эти же мальчики и развинтили рельс, чтобы иметь возможность спасти поезд?
– Нет, это мальчики известные, дети местного железнодорожного служащего.
– А что же делал сторож, обязанный обходить участок?
– Он спал.
Ответ звучал эпически. «Он спал» – за это мы заплатили несколько десятков тысяч рублей и можем быть благодарны, что целы.
Проехали мы еще часа три. Опять остановка. В чем дело? Оказывается, локомотив не везет, испортился. Стояли мы часа два, пока не прислали сзади нового локомотива. Он подошел к поезду сзади и, толкая, дотащил нас шажком до станции; там перепрягся, и мы поехали.
Еще час – и локомотив начал уставать. Постоит, постоит минут десять, соберется с силами, тронется. Едет на пригорок – втащить поезда не может. Возвращается назад версты на две, разбежится, с разбегу въедет на пригорок, а там опять станет. Так мы тащились еще несколько часов, пока не доехали к вечеру (с опозданием более чем на 12 часов) в Витебск, где нам впрягли третий локомотив, с которым мы поехали благополучно.
Итак, три приключения на одном пути от Жлобина до Петербурга, и причем все три на одном участке (между Могилевом и Витебском) в один день.
Ясное свидетельство полной разрухи.
О разрухе, впрочем, слишком известно, чтобы стоило доказывать ее наличность.
Мне рассказывал один очень осведомленный в железнодорожном деле человек, что теперь беспрестанно случаются перед Петербургом на Сортировочной или вблизи ее крушения поездов, везущих что-нибудь особенно ценное, например сахар. Иногда же дело обходится и без крушения, обходясь выламыванием крыш. Другой, тоже осведомленный человек говорил, что все станции от Петербурга до Москвы забиты больными паровозами, которые не умещаются в депо, а ржавеют под снегом и дождем. Цифры, приводимые