Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Интересно, почему начальник спросил про мой шрам на руке? И посмотрел уверенно, точно знал про рубец?» — подумал Глеб.
Указательным пальцем он провёл по белой полосе наискось ладони, и его пронзила догадка, объяснявшая загадочное освобождение. Если это так, то всё логично: жизнь за жизнь. Рука была покалечена в октябре семнадцатого, когда Глеб бросился на отчаянный крик, всколыхнувший ледяной осенний воздух. Узкая улица, по которой он побежал на помощь, заканчивалась тупиком, куда конный городовой загнал паренька-демонстранта. В те дни демонстрации шли почти непрерывно, и правительство как ни пыталось, не могло обуздать протестующих. С белым от ярости лицом городовой гонял паренька из угла в угол, словно крысу, и хлестал, хлестал, хлестал нагайкой куда ни попадя, пока Глеб не перехватил рукой толсто скрученную кожаную змейку с металлическим остриём на конце.
— Хватит! Уймись! Стрелять буду! — проорал Глеб, хотя не имел не то что пистолета, но даже перочинного ножика. Городовой потянул нагайку на себя, но Господь не обделил Глеба силушкой, и он стоял твёрдо, прикрывая собой окровавленного паренька, жалобно скулившего, как раненый щенок.
Хотя боли не чувствовалось, зажатый в кулаке конец нагайки разодрал мясо почти до кости, и по запястью в рукав текло влажное и горячее тепло.
Глеб выпустил ногайку, готовый в любую секунду перехватить её снова:
— Опомнись! Ты нас защищать должен, а не убивать!
Натянув поводья, городовой осадил коня назад, снова замахнулся, но, видимо, понял, что Глеб станет защищаться до последнего рубежа, и развернул коня назад. Где волоком, где на закорках Глеб притащил истерзанного паренька к себе домой, а тогда он жил в шикарной квартире на Большой Морской, и несколько дней выхаживал, пока спасённый не встал на ноги.
Неужели тот спасённый паренёк и есть начальник — товарищ Климов?
Глеб заметил, как проходящая мимо женщина покосилась на него и сморщила нос. Повернув голову к плечу, он втянул ноздрями тяжёлый тюремный дух, насквозь пропитавший одежду. Разило от него знатно. Дома он нагрел два ведра воды, ушёл в укромный уголок во дворе и с остервенением стал тереть мочалкой провонявшее тюрьмой тело, словно желая навсегда смыть память о пережитом на Шпалерке.
Окончательно придя в себя, он отодвинул шкаф и заглянул в потайную кладовую. На крышке сундука стояла икона «Взыскание погибших» из разорённого храма отца Петра и взирала на мир печально-вопрошающим взором.
* * *
— Пора идти, — в сотый раз сказал себе Глеб и остался сидеть на стуле с чашкой остывшего чая в руке. Визит к семье отца Петра он отложил сначала на день, потом на два, а теперь оттягивал часы и минуты, мучительно раздумывая, как рассказать матушке о последних минутах её любимого — одновременно горьких и величественных. Он до боли в пальцах стиснул чашку и застонал от невозможности повернуть время вспять и не дать свершиться убийству. Лучшие уходят. Лучшие. В России идёт бой за Веру и Отечество, а в любом бою первыми погибают самые сильные и бесстрашные. Разве возможно передать словами то сияние вечности, которое запечатлелось на лице отца Петра перед смертью?
Залпом выпив остатки чая, Глеб встал и подошёл к буфету, где хранил деньги. Скорее всего, семья отчаянно нуждается в средствах, и дружеская помощь не окажется лишней. Увесистая пачка купюр на малую толику облегчила тягостную ношу, которую он собирался принести Златовратским.
Узнать адрес отца Петра труда не составило: первая же женщина, горестно стоявшая около Покровской церкви, уверенно отослала его на Рузовскую улицу, в бывший доходный дом купца Буланова. Околоток, где располагалась Рузовская улица, назывался Семенцы, по наименованию Семёновского полка, расквартированного на нескольких соседних улицах.
Они начинались сразу за Царскосельским вокзалом[46]. До переворота Глеб предпочитал ездить в Царское село именно поездом, с обязательным посещением буфета для пассажиров первого класса в здании вокзала. Кухня располагалась выше этажом, и блюда в буфет доставляли на лифте, с пылу с жару. Помнится, перед самой Великой войной, он встретил в буфете Николя Гумилёва с женой Анной. Анет веселилась, а Николя сидел грустный, бледный, едва ковыряя вилкой в тарелке. Глебу он кивнул с улыбкой мученика в преддверии ада.
— Наверное, опять поссорились, — шепнула Глебу его спутница, очаровательная мадам Зизи, не чуждая литературных изысков.
Бедный Гумилёв! Он прошёл тот же крестный путь, что и отец Пётр, и так же, безвинный и безмолвный, сгинул в кровавом месиве, именуемом революцией за свободу, равенство и братство.
Победа, слава, подвиг — бледные
Слова, затерянные ныне,
Гремят в душе, как громы медные,
Как голос Господа в пустыне, —
всплыли и завертелись в памяти стихи Гумилёва.
Говорят, на расстрел он пошёл с гордо поднятой головой, расправив плечи, как подобает русскому офицеру перед лицом смерти. И было ему тридцать пять лет от роду.
За время советской власти трёхэтажный дом купца Буланова на Рузовской улице заметно поистрепался и облупился. Сырая плесень выедала краску причудливыми узорами, почерневшие рамы, давно не знавшие кисти, уныло обрамляли тёмные окна, над которыми трепыхался красный флаг, изрядно выцветший на летнем солнце.
Старушки на лавочке охотно указали квартиру отца Петра. Глеб на одном дыхании взбежал на третий этаж, насквозь пропахший кошками и затхлостью. Судя по обилию фамилий на деревянной табличке, Златовратских уплотнили немилосердно: Скубиным один звонок, Сидоровым два, Просперовым три…
Немного помедлив, Глеб пять раз повернул рычажок и прислушался к глухому треньканью по ту сторону двери. Дверь отворила худенькая большеглазая девушка с прозрачной, до голубизны, кожей. Её вид вызвал такую острую жалость, что у Глеб сел голос.
Он кашлянул:
— Здравствуйте, я к Златовратским.
Нисколько не удивившись визиту незнакомца, девушка кивнула:
— Проходите пожалуйста. Я Нина, дочь отца Петра. Наша комната самая первая по коридору.
Она ввела его в крошечную каморку, тесно заставленную