Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И вот душа князя Михаила думает: человек на скамейке скоро умрет. Всего вернее, уже умер, но тело его еще не до конца остыло, в нем пока теплее, чем на перроне, где вдобавок к лютому холоду ветер разгулялся, метет и метет снег, и захочешь – ничего не разглядишь. Отчего бы, думает, мне хоть ненадолго не укрыться в этом теле? Сама согреюсь и его отогрею, ничего плохого тут ни для кого нет. Согреюсь и, как все эти тринадцать лет, пойду себе дальше круг за кругом нанизывать.
Ну вот, – говорил отец, – думаю, так в меня и вошла душа князя Михаила, от моей там если что и оставалось, то сущие ошметки; выйти же не успела или не захотела. Потому что на перроне случилась Лидия и потащила меня к себе в избу – спасать. Оттого, когда через три дня я пришел в себя, снова смог ходить, люди и стали принимать меня за великого князя: да ведь это вылитый князь Михаил. Он, точно он. Один в один»”.
Электра говорила, что еще летом 1953 года, сразу как “Правда” сообщила, что арестован Берия, Сережа сказал, что к зиме и до него дойдет очередь.
Я ему: “Да ты-то при чем? Берия тебя на дух не переваривал. Не он, что ли, разжаловал, сюда сослал? Может, его людей и погонят, а нам это только на пользу”.
Сережа мне: “Что ты понимаешь! Крови столько, что одними бериевцами дыру не заткнешь. Если решат брать, пойдут широким захватом. Я не на виду, но если вспомнят – дадут по полной”.
“А в остальном, – продолжала Электра, – жили по-прежнему. Каждое утро Сережа шел к себе в контору, сидел там чуть не до ночи. По понедельникам тоже, как и раньше, у нас на кухне он, лагерный кум и главный рудничный инженер расписывали пульку, другую пульку расписывали у кума в пятницу. Ко мне и к Паше Сережа приметно помягчал, будто хотел сказать, что неважно, как у нас всё началось и что там написал в своем романе Жестовский, а важно, что я ему была хорошей женой, даже очень хорошей. Не скрою, мне это было приятно.
А вот другое поначалу прямо бесило. У меня на сберкнижке было немного денег, у нас с первого дня повелось, что всё, что он зарабатывал, проживали, копить ни ему, ни мне в голову не приходило. Так было и в Новосибирске, и в Москве, и здесь, на Колыме. У Сережи даже обычной заначки не было. Деньги лежали в комоде на верхней полке, кому сколько надо, столько и брал, худо-бедно на всё хватало: и на Пашеньку, и одевались нормально, гостей тоже принимали не хуже других.
А тут Сережа вдруг испугался, что его арестуют и я останусь ни с чем, решил копить. Половину жалованья, как раньше, клал в комод, а на вторую в сберкассе покупал облигации. Я понимала, что он ради нас с Пашей старается, – и всё равно, как ни ужималась, дебет с кредитом не сводился. До получки еще три дня, а на полке ни копейки.
Конечно, это было не страшно, и в другой раз я бы не стала проедать плешь, но было одно обстоятельство. В самом конце 1952 года по УДО, то есть условно-досрочно, был освобожден отец. У него накопились разные зачеты, свою роль сыграло и ходатайство лагерного кума, в итоге он вышел на свободу на четыре года раньше матери и чем сам должен был по приговору.
Вышел, и, как бывало сплошь и рядом, понял, что приткнуться некуда. На зоне тебя худо-бедно кормят и есть крыша над головой. Отец в своем инвалидном лагере писал бумажки в конторе, то есть был во всех смыслах привилегированным зэком, а тут, как закрылись ворота – ни кола ни двора. В Москве в Протопоповском есть две комнаты, но в столицу ход заказан.
Отец поначалу думал, что его приветят истинно-православные, поехал по одному адресу, по другому, по третьему – везде облом. Люди сделались боязливы, человека со стороны на пушечный выстрел не подпускали, а кого он когда-то знал, по большей части перемерли.
У отца был и другой план, запасной – пристроиться около церкви. За последние годы, хоть и скупо, стали открывать храмы, и он мечтал о небогатом сельском приходе, неважно где – в России или на Украине, о месте, на которое никого из нынешней семинаристской молодежи коврижками не заманишь. А он поедет с радостью, и служить тоже будет с радостью. Но скоро стало ясно, что и тут надеяться не на что. Сельские приходы были, но вятский священник, у которого он однажды заночевал, его высмеял, сказал, что с четырьмя судимостями ни на священство, ни на дьяконство пусть не рассчитывает, даже псаломщиком нигде не возьмут”.
Тем не менее первые полгода он как-то протянул. Электра каждый месяц переводила ему небольшие деньги, но в августе Сережа сказал, что всё, дальше они никому помогать не станут. Если дела пойдут не фонтан, ей, Электре, и их сыну придется хуже, чем Жестовскому. Тот, как ни крути, тертый калач, через многое прошел, попадал в разные переделки, а они оба – малые дети. В общем, ему, Телегину, надо не о Жестовском печалиться.
Когда отец вместо денежного перевода получил от Электры письмо, где было, что Телегин наложил руку на все деньги и она не знает, что делать: пока, как может, пусть выкручивается сам, – ему стало совсем кисло. С начала осени Жестовский прочно обосновался на паперти пермского храма Святых Апостолов, но подавали плохо, вокруг был целый выводок инвалидов недавней войны, некоторые без обеих рук, другие без ног – эти катались туда-сюда на тележке; ясно, что увечным перепадало больше. Вдобавок за последние годы народ вконец обеднел. Бывало, за целый день Жестовский и на кусок хлеба не набирал, тут же, за кладбищенский оградкой, ложился спать голодный. О том, что будет зимой, он даже загадывать боялся, по всему выходило, что зиму не пережить.
“Но, как бывало в жизни не раз, – продолжала Электра, – когда дело доходило до края, Господь в конце концов к нему смягчался. Сентябрь он так промаялся, а потом как-то, выходя из храма после архиерейской службы, его прямо на паперти приметил архиепископ Пермский и Сольвычегодский Алимпий. С Алимпием они были знакомы еще по сметонинскому дому, где они с отцом участвовали в 1930 году в заседании истинно-православного собора, который позже стали звать кочующим”.
Проходя мимо, Алимпий, что узнал, ничем не показал, но через час, когда остался один, послал монашка, своего келейника, за Жестовским. Сначала сидели в кабинете Алимпия, потом перешли в трапезную. Стол был царский, мало того: когда Жестовский встал, чтобы проститься, Алимпий остановил и сказал, что ближайшие две недели, то есть до 14 октября, когда он уедет в Москву на заседание Синода, Жестовский – его гость.
За эти две недели они много о чем успели переговорить и много кого помянуть. Оба смотрели на вещи схоже, считали, что те тысячи и тысячи мучеников за веру, что теперь лежат в земле, многое поменяли; у Святой Руси появилось столько новых заступников, что Господь вспомнил о Своем народе, сатана еще не выкинул белый флаг, но на глазах слабеет, недалек день, когда Господь восстановит Завет с нами. Немец был очень силен и без Божьей помощи мы бы не взяли верх, но в октябре 1941 года, когда было совсем тяжело, Господь прислал на подмогу целый сонм ангелов, и те закрыли красноармейцев своими крылами.
В каком бы неравном положении они сейчас ни находились, Алимпий был благодарен Жестовскому, что смягчился, больше не держит синодальную церковь за дьявольское отродье, не осуждает его, Алимпия, за возвращение. Оба расчувствовались, утирая слезы, с умилением, с нежностью вспоминали людей, которых и тот, и тот знали и которые все эти годы спасали веру, не дали ей угаснуть, окончательно сойти на нет. Среди прочих – адвоката Сметонина и его дом, который стольких накормил и согрел, дал выжить в страшное время. Вспоминали и других, многих уже давно не было на этом свете, и сейчас они за всех нас предстояли перед Господом.