Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На кладбище были два могильщика, чиновник из немецкого консульства, Сесилия, дядя Игнаций и я. Помню кучи желтоватого песка вокруг ямы, на дне которой гроб, обернутый в белый парашют с муаром в виде разорванных строп.
Когда могильщики отошли от ямы и наступила тишина, я, стоя на куче песка, уронила листочек, сложенный вчетверо, который был приклеен к моей фотографии в альбоме. Черно-белой, на которой мне шесть лет, и я иду в первый класс своей первой школы. В Гамбурге. Испуганная, сжимающая своей крохотной ручонкой его сильную и огромную. Я выучила текст той записки наизусть:
Du, kleine Hand, ich brauche Dich, weil ich von Dir ergriffen bin.
Das spüre ich, weil ich viele Handgriffe für Dich tun darf,
weil ich mit Dir spielen, lachen und herumtollen kann,
weil ich Deine Wärme spüre und Dich lieb hab.[36]
Его огромная рука обращается в этом стихотворении к моей крошечной. Над его могилой я рассказала, что моя маленькая рука может ответить.
Du große Hand. Ich brauche Dich, weil ich bei Dir geborgen bin.
Ich spüre Deine Hand, wenn ich wach werde und Du bei mir bist,
wenn ich Hunger habe und Du mich fütterst,
wenn ich zu Dir kommen kann, weil ich Angst habe[37].
Я знаю, ты ненавидишь немецкий. Но прости, это я могу воспроизвести только по-немецки, и в воспоминаниях тоже только по-немецки. Лишь тогда сказанное имеет для меня смысл. Какой-то своей частью я до конца жизни останусь немкой. Так уж случилось у меня в жизни.
Мы стояли молча и, судорожно сжимая руки, смотрели на дубовый крест, возвышающийся над горкой желтого песка, на которой лежали два венка и букет цветов, собранных в садике у нашего дома. А потом над могилой начали кружить два воробья…
Я думаю, что тот воробей, который утащил сегодня спичку на еврейском кладбище в Мюнхене, наверняка из той парочки, что летала тогда там, во время похорон моего отца недалеко от Шпиндлерув-Млына, в Карконошах, в Чехии…
Отец хотел умереть. Я догадывалась об этом, а сейчас я в этом просто уверена. И важно здесь не столько место, сколько момент его смерти. Его бросила женщина, в которую он был безумно влюблен. Она родила меня, уехала, оставила меня с ним, потом мы должны были воссоединиться, но этого не случилось. Почему – отдельная, долгая и очень болезненная история о человеческой жестокости. Во время нашей Рождественской трапезы я о ней мимоходом упомянула. Когда-нибудь я тебе ее расскажу полностью. Отец не переставал любить эту женщину. После влюбленности приходит любовь. Спокойная, разумная, без наркотического дурмана. Женщина, которая меня родила, наверняка не была в него влюблена. А если и была, то наверняка перестала его любить. Бывает. Папа не мог понять этого и до самого конца не мог с этим смириться. Мне так кажется.
Одиннадцать лет он жил мечтой, что его возлюбленная, несмотря ни на что, все-таки вернется. Когда же он потерял последнюю надежду, то постарался убежать от воспоминаний, большая часть которых – самые красивые и, следовательно, самые болезненные – были связаны с Гамбургом. И именно по этой причине мы вернулись в Польшу. Он никогда мне этого не говорил, но я знаю, что все так и было.
Вот только пока что еще никому не удавалось убежать от памяти. Не удалось и ему. Все произошло с точностью до наоборот: чем больше он пытался вытеснить ее из сознания, тем больше по ней скучал. В Гамбурге он мог хотя бы прикасаться к тем вещам, к которым она когда-то прикасалась, бывать в тех местах, которые они совместно посещали, ложиться в постель, в которой они вместе спали. А в доме номер восемь ему оставалось лишь скучать и по ней, и по всему тому, что он оставил в Гамбурге. Вдобавок, ему приходилось притворяться перед бабушкой Сесилией, своей матерью, что все в порядке, чтобы та не волновалась.
Он знал, что оставляет меня под лучшим из присмотров – под присмотром любимой бабушки – вот и нырнул в работу, очертя голову, как в омут… И утонул в ней: он принимал все, абсолютно все предложения, без разбору. Он обходился работодателям дешевле других, при том, что у него было прекрасное резюме с рекомендацией лучшего архитектурного бюро в Германии.
Он делал все, чтобы у него не осталось времени на одиночество. То, что рядом с ним не было нас обеих – и дочери, и матери – ничуть ему не помогало, не заглушало чувства, что тебя бросили. А быть одиноким и быть брошенным – это не одно и то же. Отсутствие и лишение отзываются разной болью.
Не вспомню точно момента, когда папка расстался со своим трудоголизмом и перешел на нечто гораздо более опасное: он начал летать на дельтаплане, лазить по горам, ездить на маунтин-байке, и, в довершение всего, как вишенка на этом торте экстремала – прыжки с парашютом. Сначала обычные, с самолета, а потом бейс-джампинг – с парашютом, но с горных вершин, в пропасть. Не только в Европе. Два раза летал на Алтай. Один раз – в Сибирь, и даже еще дальше – в Казахстан.
Я не так хорошо разбираюсь в нейробиологии, как ты, поэтому не знаю, действительно ли адреналин так действует, но из каждой экспедиции он возвращался другим, преображенным. Радостный, улыбающийся, фонтанирующий оптимизмом. И все это только потому, что несколько дней рисковал жизнью. Сначала мы с Сесилией наивно верили, что он каждый раз возвращается от какой-то женщины, о которой не хочет нам рассказывать. И радовались за него, глупые. Все выяснилось только когда дядя Игнаций неосмотрительно ляпнул за ужином, как бы в шутку спросив его: «В какую пропасть собираешься броситься в ближайшие выходные?».
В Шпиндлерув-Млын он поехал на поезде. Уже одно это было странно, потому что он не любил зависеть от чего-либо. Даже от расписания поездов. Поэтому обычно выбирал автомобиль. Но не на этот раз. Теперь мы с бабушкой знали, что он там прыгает. И были рады, что не со скалы, а безопаснее – с самолета. Впрочем, потом выяснилось, что с вертолета.
За неделю до той субботы он настоял на том, чтобы сделать фото со мной. Совершенно