Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Не повезло и с невестками. Обоих сыновей угораздило жениться на красавицах, а красавицы, брюзжала Юнна Максимовна, они ведь вреднющие. И вдруг спохватывалась: «Хотя я тоже вроде бы ничего была… Но не вредная же! Или вредная?» – допытывалась она со смущенной своей улыбкой, заранее прощая, если в ней все-таки вредность обнаружат.
Раз в неделю давали продуктовые заказы, она два выклянчивала – их ведь, жаловалась, двое у меня! – и волокла через всю Москву сперва одному сыночку, потом другому, после чего возвращалась налегке домой, – а жила за городом, на электричке ехать и потом еще с четверть часа топать к военному городку вдоль разбитого шоссе. Долгим и унылым показался К-ову этот путь, небезопасным (домов возле станции почему-то не было), она же, тугая на ухо (а вдруг машина? вдруг чьи-то недобрые шаги?) проделывала его дважды в день, утром и вечером. И так двадцать лет, больше чем двадцать, хотя, помнит он, пришла в редакцию вроде бы ненадолго: добрать недостающие до пенсионного стажа три или четыре года. Все уйти собиралась – вот только, говорила, доработаю до зимы: зима пугала ее обледенелым железнодорожным мостом, на котором раз уже сломала руку – К-ов вспомнил об этом, когда осторожно спускался с книгами по деревянной, обитой металлическим угольником лестнице.
В свое время жена его тоже пошла за стажем – все еще удивлялись: зачем, он столько печатается, могла б и дома посидеть (действительно: могла б, денег хватало), но все вдруг полетело в тартарары: стали разваливаться издательства, гибли журналы, да и писал он теперь трудно, мало, сбережения же обесценились в одночасье, так что зарплата жены была пусть хилым, но живительным ручейком, который, однако, мог в любой момент пересохнуть. Со страхом ожидала со дня на день, что вызовут и объявят: ваше место, уважаемая, ликвидировано, но вызвали не ее, а пенсионерку Юнну Максимовну. Предложили на выбор: или подает заявление «по собственному желанию», или… Говорилось это, предполагал К-ов, негромко (такие вещи громко не говорят), но она расслышала, прочла по губам, сорвала с губ – вот-вот, сорвала! – и тотчас закивала, соглашаясь: «да-да, по собственному». Могла ли смириться, гордый человек, что уходит не добровольно, а изгоняется пинком под зад! Нет уж, лучше сама… В этот день, рассказывала подавленная жена, была на редкость словоохотлива, улыбалась и шутила, неумело подмигивала. А что, хорохорилась, я еще ничего, еще замуж выйду – бог троицу любит! – а после, рисовал себе К-ов, ехала в электричке, пусто смотрела на зыбкое свое отражение в оконном стекле, и в голове прокручивалось, как заезженная пластинка: вот и все – три простенькие слова, смысл которых, однако, не дается человеку, ускользает и прячется. Грозный, темный смысл – сочинитель книг познал это на собственном опыте, когда, листая по вечерам старые дневники, нетерпеливо и жадно устремленные в будущее, глядел из этого сбывшегося будущего на себя, юного, в тихой растерянности. Как, уже?
Уже… Только в отличие от Юнны Максимовны никто никуда не вызовет его, никто не известит вежливым голосом, что пора, дорогой, и честь знать, но разве сам не видит! Разве не чувствует, усаживаясь по утрам за пишущую машинку с непослушными, враждебными ему клавишами: пора!
Пассажиры, что вместе с ним повыпрыгивали из электрички на низкую платформу, растворились бесследно, и теперь он вышагивал вдоль узкого шоссе в полном одиночестве. В Москве снег давно сошел, а здесь еще кое-где желтел под редкими фонарями. Электричка смолкла вдали, и человека, который нес в сумке тяжелые книги, обступила тишина. Будто со стороны видел себя беллетрист К-ов – куда на ночь глядя? Зачем? – но подобные вопросы, знал он, не имеют ответа. Да и какие имеют? Это доверчивая Юнна Максимовна полагала, что раз задан вопрос, то ответ доложен быть, и ответ исчерпывающий, но, кажется, последнее время и она усомнилась. Жена рассказывала, как, забывшись, подолгу глядела перед собой, потом вздрагивала и вся как-то подбиралась. «Да что же, – вопрошала, – не пишут-то ничего?»
То был упрек читателям: еще недавно засыпали журналы письмами, но вдруг точно онемела страна, смолкли разом, оставив не у дел ту, что в течение многих лет принимала на себя первый – самый первый! – удар редакционной почты.
Юнна Максимовна не просто вскрывала (вернее, взрезала) письма, не просто регистрировала их на специальных карточках, но почти все хоть мельком да пробегала взглядом. А иные не пробегала – читала внимательнейшим образом, кое-что вслух даже, возмущаясь безобразиями, которые описывал ищущий защиты и помощи человек.
По двум таким письмам К-ов ездил в командировку. «Смотри, – грозила пальцем, – разберись там!» – вроде полушутя: понимаю, дескать, что лезу не в свое дело, но утерпеть не могла и, когда возвращался, подробно выспрашивала со смущенной улыбкой, как и что.
Корреспондент отчитывался. Даже перед главным редактором не отчитывался так, как перед этой глуховатой женщиной, которая слушала его напряженно и чутко, а после, иногда через день, иногда через два, уточняла вдруг какую-то подробность – он не сразу даже брал в толк, о чем это она.
Если на ведущем от станции шоссе фонари хоть редко, но горели, то сам городок утопал в потемках. К-ов знал, однако, что в доме Юнны Максимовны помещается на первом этаже аптека – ее-то и искал, но вывесок не разобрать было, а витрины не освещались. Вплотную приблизившись к одной, различил за стеклом белеющий кочан капусты, а рядом – темные комочки то ли свеклы, то ли картофеля. Не аптека, стало быть, – овощной… Почитатель Герцена в смятении огляделся. Ни души на улице, да и в домах, казалось, все вымерло. Желтели, правда, там и сям квадратики окон, но хоть бы какой звук доносился изнутри! Это непоздним-то еще вечером, когда народ обычно рассаживается перед телевизором и кто-нибудь обязательно запузыривает на всю катушку… К соседнему дому направился – тут первый этаж занимало пошивочное ателье и лишь на следующей трехэтажке прочитал, напрягая глаза: аптека.
Обогнув здание, зашел со двора, но тут было еще темнее – разбери-ка попробуй номер подъезда! Ему нужен был четвертый, всего же их оказалось пять. Значит, второй с конца – вот только с какого конца? Сунулся наудачу, но света, разумеется, не было – острейшим дефицитом стали с некоторых пор лампочки, даже перегоревшие продавали на уличных барахолках по рублю штука: их покупали, чтобы украдкой ввернуть на работе вместо исправной, а ту домой унести. Спичек у некурящего К-ова не водилось, и он, постояв в раздумье, двинул в другой подъезд, потом в третий: авось удастся высмотреть хоть какую-нибудь цифру на квартирных дверях – тогда бы можно было сориентироваться, но тьма всюду стояла кромешная. Позже, вернувшись домой со своим Герценом, он будет вспоминать эти свои плутания во мраке как нечто ирреальное, но в то же время тайно сопряженное с ним, будто не в чужой дом явился, не в чужое загадочное существование, а в свое собственное, каковым оно рано или поздно станет.
Вообще-то он старался не думать о будущем, не загадывать слишком уж вперед – бесполезным было сейчас это занятие, даже самые дерзкие прорицатели не решались на долгосрочные прогнозы, но жизнь сама приоткрывала вдруг завесу грядущего.
В одном из подъездов, когда совсем уж отчаялся, его осторожно окликнули сверху. Не сразу узнал голос бывшей сослуживицы, но – узнал и радостно отозвался. Тотчас распахнула она дверь, выпуская дверь, и свет вывалился из квартиры в праздничном изобилии. Лестница с покореженными перилами, деревянные, в пятнах извести козлы на втором этаже, а на третьем – сама хозяйка, терпеливо и, видимо, давно дежурящая в ожидании гостя. На плечи было накинуто пальто, голова же оставалась обнаженной, и что-то в ней, почудилось взлетевшему наверх К-ову, было новое, необычное. Потом, когда вошел и, поставив сумку, стал раздеваться, сообразил: покрасилась! Ну конечно, покрасилась, в брюнетку превратилась, а прежде была рыжевато-седенькой. «Не узнаешь? – смутилась она. – Старуха, а выпендривается!»