Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Хорошо, в десять так в десять. Итак, завтра в десять. У меня есть просьба…
Он перебил Вольфа:
– Завтра поговорим и об этом… – и положил трубку.
Начало вольной жизни было обнадеживающим, но Мессинг не позволил себе расслабиться.
Когда они с Кацем остались одни и он начал прощаться, медиум поинтересовался:
– Вы спешите?
Лазарь Семенович пожал плечами.
– Куда мне спешить?
– В таком случае я вас сегодня никуда не отпущу. Мы сходим в ресторан, отпразднуем мое выздоровление.
В ресторане, после первой рюмки, Лазарь Семенович вновь погрузился в глубочайшую меланхолию. Лицо у него стало обиженно-задумчивое.
– Уезжаете?
Мессинг не ответил.
Огляделся.
В зале было пусто, два-три столика заняты военными с дамами. В углу пристроился человек, чье лицо было ему знакомо. Какой-то известный киноартист. Или режиссер. Бог их разберет, в Ташкенте их было много. Оказывается, жизнь не стояла на месте. На фронтах было хуже некуда, немцы крепко вцепились в Сталинград, а здесь официантки в белых передниках, терпкое вино, вкуснейшая еда – люля-кебаб, манты, пилав. Радовало, что после знакомства с Гнилощукиным Мессингу удалось сохранить зубы. Правда, это радовало и напрягало одновременно.
– Пытаюсь, – признался Вольф. – Не знаю, что получится.
– У вас получится, – подбодрил его Кац. – У вас обязательно получится.
Он предложил:
– Давайте выпьем за Сталина.
Они чокнулись. Вольф вновь разлил вино по рюмкам и предложил:
– А теперь за тех, кто никогда не вернется. Не чокаясь… Как гои…
Лазарь Семенович не удержался и заплакал.
– Кто у вас? – спросил медиум.
– Жена, две дочери с внуками. Мужья сразу записались добровольцами в армию. Бог знает, где они. А у вас?
– Мама, папа, братья, – он обреченно махнул рукой. – Я прошу вас не оставлять меня сегодня ночью.
Кац кивнул.
Они молча выпили, совсем немножко…
Не чокаясь.
За всех.
* * *
Из Ташкента Мессинг удирал на правительственном самолете. Юсупов на своем «паккарде» лично доставил его на аэродром. Взлетели на закате. Полет был долгий, с предрассветной посадкой в Саратове, где самолет дозаправили и приняли на борт спецпочту из местного управления НКВД. Вольфу бы там сбежать, но он, потоптавшись возле «Дугласа», вновь набрался храбрости и вслед за пилотом – как это было в Ташкенте – по приставной лестнице с трудом забрался в полутемный салон.
В этом поступке не было и следа исполнения какого-то нелепого долга – только холодный прикид, не позволявший ему поддаться страху и броситься на требовательный голос из-за горизонта, принуждавший Мессинга раствориться во тьме. Наступившее утро, свет небесный подтвердили: Мессинг, нельзя прятаться. Ты должен быть на виду, должен мозолить глаза могущественному лубянскому жрецу, с чьей подачи его так активно прессовали в Ташкенте. Это знание ему открылось в «паккарде», выводы из него он сделал в самолете, на высоте, где царил нестерпимый холод. Они с фельдъегерем спасались от него, накрывшись кошмами. Вольфу помогало кожаное пальто с меховым воротником, а офицеру в легкой шинельке без кошмы было бы совсем скверно.
Как только самолет коснулся взлетной полосы на каком-то подмосковном аэродроме, Мессинг прильнул к иллюминатору. Гобулова, конечно, известили о побеге «проныры», так что в Москве, у трапа, его вполне могли ждать крепкие, мускулистые ребята, которые сразу на выходе впихнут его в «эмку».
Обошлось.
К полуночи Вольф добрался до гостиницы на Манежной площади. Поселился не без трудностей, только на ночь, с условием, что на следующий день представлю талон с направлением от Госконцерта. Это было приемлемое условие. Добыть талон в стране мечты, как, впрочем, сто тысяч рублей или завязать руку узлом для Мессинга была пара пустяков.
В номере он закрылся на ключ, перекусил бутербродами, которыми снабдил его в дорогу Юсупов. Этот хитрый высокопоставленный азиат таил в черепной коробке смутную и небезосновательную надежду, что этот «серасенс» расскажет кое-кому в столице о художествах Гобулова.
Около часа Вольф томился на мягкой удобной постели. Сон не брал его, мастера каталепсии, бойца невидимого – третьего! – фронта. Он ничего не мог поделать с ознобом, не отпускавшим его с самого Ташкента. Нервы пошаливали. Не помогали ни заклятья, ни установки на отдых, ни доводы разума.
Намаявшись, Мессинг встал, не зажигая свет, подошел к окну, распахнул створки.
Был конец сентября. За долгий военный год Москва заметно поблекла. Прежний ликующий свет уличных фонарей, заздравное, плакатное изобилие сменились настороженной, с сероватым отливом, тьмой, бесчисленными бумажными полосками, запечатавшими ранее сияющие заполночь окна. Давным-давно наступил комендантский час, на улицах было пусто, редкие патрули бродили вдоль стен Кремля и вверх по улице Горького.
Мессинг вспомнил Ханни.
Он поделился с ней опытом общения со страной мечты. Братанье с властью оказалось хорошим уроком, Мессинг накрепко усвоил его. Глядя в окно, он дал слово, что в будущем будет держаться подальше от всякого, кто возомнит себя отцом народов, благодетелем отдельно взятого наркомата, а также попечителем самого обнищавшего колхоза и совхоза. Для этого Мессингу следовало навсегда забыть о способности угадывать будущее – это стало ясно как день. Чтобы выжить, он должен был напрочь исключить из своего арсенала всякий намек на возможность предвиденья.
Внезапно завыла сирена, и строения вдоль Арбата и на Горького, погруженные в необъятную московскую мглу, внезапно съежились. Редкие фигуры на улицах поспешили в бомбоубежища. В дверь нервно постучали, женский голос предупредил: воздушная тревога, пожалуйста, поспешите. Спускайтесь вниз.
Вольф остался на посту – глупо, зная в общих чертах свое будущее, искать спасение в подвале.
Спустя несколько минут, когда в небо вонзились световые лучи и где-то на севере захлопали зенитки, оказалось, что не он один такой храбрый. Во тьме, подсвеченной разгоравшимся на севере столицы пожаром, прорезался вкуснейший табачный дымок. Он напомнил о незримой связи, когда-то соединявшей медиума с кремлевским балабосом.
«Герцеговина Флор» властно увлекла Мессинга в постреальное пространство. Он вновь, словно вернувшись в прошлое, узрел скудно освещенный кабинет с распахнутой в соседнюю комнату дверью. Там, за дверью, было непроницаемо черно, а здесь, в центре, явственно различалась настольная лампа, чей свет стекал на разложенную карту, испещренную неровными цветными кружками, овалами, прямоугольниками, треугольниками, квадратами и раскрашенными изогнутыми стрелами. Карта покрывала всю поверхность стола, а также письменный прибор, подстаканник с