Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Бред?! — негодовал библиотекарь. — Да, это чувство вины за убийство отца, так оно и есть, но не из ревности! Наше рождение стоит отцам жизни, мы вытесняем их, сама наша жизнь есть преступление убийства предков — вот вина. Все поступки, начиная от малейшего оскорбления, имеют значение разрушения жизни. Юридическое же возмездие за преступления не возмещает отнятой жизни! Поэтому надо отказаться от юриспруденции, от наказания человека, надо повернуть его деятельность в сторону полного возвращения людям их потерь. Жизнь человеческого рода до сих пор была бессознательным истреблением, надо дать ей сознание для созидания и воскрешения!
— Воскрешать то, что недостойно жизни? То, что ее оскорбляет одним своим существованием? Право на жизнь имеет только лучшее, — заявил Феликс.
— Это заблуждение, что отдельные особи могут быть мудрецами! У одиноких мыслителей взамен веры — сомнение, взамен надежды — бесстрастие, взамен любви — покой и бездействие! Вы развратили мир! А ведь истинное примирение может быть только при возмещении всех потерь! — ругался Федоров.
— В каком возрасте? — спросил Корабельников. — В каком возрасте воскрешать? Младенцами? Старцами?
— Вот именно, — поддержал китаец, — ведь в мире нет ничего неподвижного. Нет в жизни ни единого движения, которое не вызывало бы изменений, нет ни одного момента, который не приносил бы перемен. Если воскрешенная душа находится в наилучшем своем состоянии, то в следующий миг она по закону вечного движения ступит на шаг к своей противоположности — ухудшению.
— Понимаю, — горько произнес Федоров, — насколько неестественной кажется вам моя мысль. Мы уже так исказили свою природу, что понимать не можем, не то что верить.
— И это тоже русская особенность, — прокомментировал Феликс. — Вместо того чтоб отвечать по существу, мы в случае припертости к стенке сразу переходим к демагогии.
— Пока что разум имел себе лишь недостойное применение, — защищался Федоров. — Направить его, и он найдет выход из того тупика, на который вы сейчас указали. Если поставить людям целью воскрешение, то не станет лишних. Воскресители нужны все, и не будет розни, которая делает нас орудиями слепой силы природы, вытесняя старшее поколение младшим, соревнуясь одно с другим.
Корабельников мстительно продекламировал Заболоцкого:
— «Жук ел траву. Жука клевала птица. Хорек пил мозг из птичьей головы. И страхом перекошенные лица ночных существ смотрели из травы. Природы вековечная давильня соединяла смерть и бытие в один клубок. Но мысль была бессильна соединить два таинства ее». — И потом холодно обратился к Федорову: — Вы не доказательны. Вы называете, и все. Этого мало.
— У моего разума нет гордыни всесилия, я смирен!
— Тогда откуда уверенность во всесилии человеческого разума, который не только воскресит, но и «найдет выход из тупика», как вы изволили выразиться?
— Я призываю лишь к вере, надежде, любви. Признавая, что словесное животное выше бессловесного, можно ли у последнего заимствовать образец для первого? Прогресс требует, чтобы улучшение путем борьбы — путь животных — было заменено возвращением жертв этой борьбы, — упрямо твердил Федоров.
— Но кому и зачем понадобились эти мертвые? — воскликнул Феликс. — Их гибель — лучшее доказательство их ненужности.
— Не забудьте, что погибли все! — с суеверной угрозой предостерег Федоров. Его седые волосы поднялись дыбом, сиянием, ореолом над его высоким лбом. — И вы, лучший, погибнете!
Никакие доказательства не в силах победить твои убеждения, ведь ты добыл их сам, и это тебе чего-нибудь стоило. Ты их не сдашь. Как мать не променяет своего ребенка на самого умного, красивого и здорового — чужого.
Видимо, поэтому люди ищут не истину, а единомышленника. И начинается смертельный союз, равенство равных, одно лишь способное подвигнуть на преданность и безмерную жертву.
Я давно уже проснулся, мое пробуждение, как всегда, распылило моих гостей, и я остался один на все мои мысли.
Можно ли средствами разума оценить степень моей вины и вины Феликса в том, что мы содеяли?
И почему этот могучий компьютер с памятью всех, кто был, этот суммарный дух мира, владеющий всем мировым опытом, эта ноосфера — почему она именно так распорядилась импульсом моей воли, именно в такое действие преобразовала его?
Разве Я за это отвечаю?
Какой суд должен судить меня и именем какой истины выносить приговор?
Да, Достоевский присудил Ивану Карамазову: виновен. Но Булгаков поставил над нами другой эксперимент, переманив нас сочувствовать не только изменившей жене, но и самой нечистой силе. Любовь зла, признаешь правоту даже за готтентотами, для которых добро — если украдут они, а зло — если украдут у них.
Моя мать, например?..
Когда на другой день я приехал с дачи домой и забился в свою комнату, мать какое-то время ходила мимо, потом не выдержала, заглянула:
— Ты почему к Феликсу не идешь? Такое несчастье, а ты его бросил! — и, уже уходя, для себя сказала: — Сирота теперь полный...
Бедная! Вконец запуталась.
— Сирота? — догнал я ее восклицанием, и она послушно вернулась. — Несчастье? Какие слова... — я усмехнулся.
— Что за усмешки? Я не понимаю!.. — возмутилась моим цинизмом.
— А что, мама, тебе трудно вообразить, что смерть родственника может быть избавлением? А? — предъявил ей такое вот подозрение и гляжу на нее, прямо в глаза, щелочным таким, разъедающим взглядом.
Она покраснела, я застукал ее на мыслях тайных, за семью печатями. Она бы никогда не позволила себе осознать их, она их сама от себя прячет.
Растерялась и ничего больше не сказала.
К Феликсу я действительно не мог идти... И он ведь тоже ко мне не шел и не звонил...
Если бы мы сейчас с ним встретились и посмотрели друг другу в глаза, мы бы все поняли. И он понял бы, что я не только знаю, но и виноват. И груз этой смерти разделился бы на нас двоих. На душу Феликса тотчас бы пришлось вдвое меньше тяжести. Ведь он думает пока, что всё на нем одном. Ведь он