Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Благородный Феликс не хочет утяжелять мою совесть. И, наверное, не хочет облегчать свою. Сумма совести двух подельщиков всегда меньше единичной совести. Это как закон сопротивления параллельных проводников: объединившись в параллельную цепь, они снижают общее сопротивление. Два преступника, сговорившись, легче укрощают свою совесть — сопротивление преступлению.
Я тоже не хотел облегчения своей совести за счет Феликса.
Хватило бы взгляда. Тут происходит сопоставление взаимной правоты и вины, на этих весах учитывается все, чего разум учесть не способен.
Я не знал, что нас ждет после сопоставления взглядов: обняться, заплакать или уж удушить друг друга.
Идти к Олеське я тоже не мог. Все мои преступления вдруг объединились против меня и придавили меня к месту суммарной тяжестью. Я не мог даже позвонить Олеське, я лежал на диване и ничего не мог ни решить, ни сделать.
Откуда этот сковывающий страх и стыд? Разве я уже не написал весь судебный процесс и над собой? Разве я уже не оправдал и себя в этом процессе?
Стыд, беспощадное божество, требовал жертвы. Я должен был чем-нибудь откупиться. Пока будет давиться, пожирая и переваривая, я улучу минутку избавления, отделаюсь от него — и свободен. Я выкуплен, раб! Но что же может стать моим выкупом?
...Есть один способ оправдаться раз и навсегда и перед всеми. Лучший способ доказательства правоты, он утоляет всех обвинителей сразу, успокаивает всех кредиторов. Этот способ имеет значение абсолютной реабилитации, и любой из нас обладает однократным запасом этого акта. Самоубийство. Я помнил об этом.
Наверное, мне следовало позвонить хотя бы отцу, узнать, что он сделал по моей просьбе для похорон и что не сделал. Но я не мог шевельнуться. Я не мог действовать. Я откладывал этот звонок с минуты на минуту, с часу на час.
Потом кто-то сам позвонил. Подчиниться чужой воле — на это сил хватило, трубку я снял.
Это была Олеська. Она удивилась, что я не в деревне, а дома. Я тогда тоже удивился: кому же она звонит, если уверена, что меня нет. Она без всякой логики и связи заявила, что она так и знала, что я никогда не любил ее, а только так. И положила трубку.
То, что я чудовище, я уже знал и без нее. И с каждым часом все яснее. Я не мог бы разуверить ее в этом. И себя тоже.
Но я не хотел подчиниться окончательному этому убеждению — как приговору суда. Я прятался от этого приговора в своей норе, прочитывал какие-то статьи в журналах и газетах и ненадолго засыпал на своем диване. Я не давал себе ни о чем думать.
День кончился, и мне, слава богу, удалось скрыться от жизни, она меня не выманила из укрытия и ни к чему не принудила. Любое ее действие сейчас было бы направлено против меня, ясно как день.
— Завтра похороны, — заглянул ко мне вечером отец.
Я чувствовал за собой право не участвовать в этих хлопотах. Право, освобождавшее от действия и от всякого долга больного, раненого и приговоренного к смерти.
И я чувствовал за собой право ничем не интересоваться и не отвечать на вопросы чужого интереса. Впрочем, ко мне ни у кого не было вопросов. Мать свое уже спросила и получила достойный ответ, а отца я просто не интересовал. Олеське больше гордость не позволит позвонить — следующий ход был теперь мой, и в моей воле делать его или нет. Все, чем я при этом рискую, мое.
Но я же совсем забыл еще об одном долге, которым я мог заслониться от всех остальных долгов. Боже мой, и как это я упустил, ведь в деревне ждут меня ребята, наша работа еще не закончена, и я просто обязан, жутко обязан там находиться, да и вещи мои там!..
И это спасение, это избавление подхватило меня с дивана как ветром. Я проделал обратный ночной путь — из города в деревню, под спасительную сень благословенного барака. Кто упрекнет меня в пренебрежении другими долгами, если у меня ра-бо-та! Как говорил Майстер Экхарт, как бы ни связал себя человек, он от всего свободен, когда приходит к истинным внутренним переживаниям! Пока внутреннее переживание действительно, длится ли оно неделю, месяц или год, не пропускает человек никаких сроков. Бог, который пленил его, ответит за него.
Работа за меня ответит.
— Ну вы даете! — только и сказали утром парни, обнаружив меня в моей кровати. Никаких вопросов мне не задали.
И я полный день исправно, за двоих вкалывал на нашей завершающейся стройке.
Какое блаженство — усталость мышц; она не оставляет сил для мысли и сознания.
Феликс приехал после похорон.
Видимо, ему спокойнее было, когда я на глазах. Его совесть, его жизнь сосредоточились сейчас на мне, как жизнь Кощея Бессмертного на кончике иглы. И он боялся выпустить эту иглу из виду, чтобы кто-нибудь бесконтрольно не распорядился его жизнью.
И мне было спокойнее, что он на глазах. Потому что и моя жизнь была на кончике иглы.
Поведение людей при встрече почти безвариантно и предопределено суммой предыдущих отношений. Но наши с Феликсом отношения разомкнулись, и в разрыве произошло столько общих для нас событий, которые мы, однако, не пережили вместе, а лишь каждый по отдельности. Как будто льдина разломилась и нам предстояло теперь оценить, на какое расстояние мы друг от друга удрейфовали.
Опять был вечер над нашей деревней; светило ушло, а ночь еще не загустела. Очутившись в открытом пространстве в сумерках, теряешься и мало принадлежишь себе. Поглощенный кромешным вселенским объятием.
Мы долго брели с Феликсом, не нарушая тишины, среди полновластия ночной природы.
— Я видел вчера твою мать на улице... — заговорил Феликс. Я с облегчением слушал его, благодарный, что он не о том. — Она шла с тем художником или кто он, который, помнишь, был тогда в мастерской...
Рано я радовался. Мы враги, облегчения не предвидится. Мы ненавидим друг друга за свои друг перед другом преступления. И ищем (у кого же, как не друг у друга) равно мести и утешения.
— Ну и что? — ощетинился я. Феликс должен был почувствовать, как проволокой натянулась поперек его слов моя враждебность. Но