Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И понимает это.
Старый Говорень (не такой и старый, хотя в отряд пришел с двумя взрослыми сынами) часто выражается очень уж своеобразно. Намек, как говорится, тот самый, да слова другие.
Вот и в тот раз, когда он при Алесе рассказывал двум новым хлопцам о Костиной матери:
«О, это хитрая баба!..»
…У тетки Вербицкой было четыре сына.
Старший уже отделился, жил на хуторке за деревней. Спокойный был человек Елисей, толковый, хозяйственный. И после вызволения, как только у них в Лани стали организовывать колхоз, его охотно выбрали председателем.
Второй сын, ловкий и разбитной Гришка, сызмалу не очень-то рвался к плугу. Пришли «Советы» — так он первым в деревне завербовался на Донбасс. Пускай дома хозяйствует третий, Костя.
А Костю осенью сорокового года забрали в Красную Армию.
И осталась мать с младшим, Иваном, еще пастушком.
Когда пришли фашисты, Елисей скрывался. У людей, в лесу. Партизан еще не было. Немцы да «бобики»-полицаи разгуливали свободно, еще безнаказанно, — наглые в своих издевательствах, не битые.
Подстерегли они бывшего председателя, когда тот домой зашел («Без ланьского пса тут, — говорили люди, — не обошлось!»), окружили на рассвете и вместе с женой — детей у них не было — расстреляли. В хате, чуть не в постели.
В Лани и выстрелов никто не слышал.
Затем явились к матери. На другом конце деревни.
— Где он, твой коммунист? Где Елисей Вербицкий? — спросил человек в штатском по-белорусски.
(«Какой-нибудь Карнач или другая разновидность Безмена», — думает Алесь.)
— В армию пошел. Туда! — махнула мать в сторону окна, выходившего на восток. — Средних раньше забрали, а старшего летом.
Штатский пересказал это немцам, те поговорили, один засмеялся, а он «по-нашему» передает:
— Старший твой уже отвоевался. Ты с ним скоро увидишься. А этот что — комсомолец или пионер?
Иван сидел еще в постели. Светловолосый, тихонький, большеглазый. Только руки и плечи уже вздрагивали под льняной сорочкой. Да острый подбородочек дрожал.
— Ком мит! Пренко, пренко! Ду, шайзэ!..
— Идем! Он говорит, чтоб побыстрее! Ты, мразь!..
Хлопчик встал, хотел взять свои штаны с лавки, но переводчик поморщился:
— Не надо! Скоро вернешься.
Она пошла за сыном. Еще далекая от самых горьких предчувствий.
— Эр ляуфен золь! Дорт!
— Беги туда! — повторил переводчик и показал на улицу, в открытую калитку.
Еще теплый, прямо из гнезда, и дрожащий от страха, Иван глянул на маму, словно спрашивая: что делать?.. И тут же побежал, засеменил, мелькая голыми ногами и светловолосым затылком.
Не успела мать ахнуть, как немец («арийский фогель» из какого-нибудь идиллического домика)… немец, шедший впереди, с привычной четкостью коротко стеганул от груди из автомата…
Мать, говорят, не заплакала. Ни упав рядом с сыном коленями и руками в грязь, ни потом, когда она в жуткой немоте поднялась и подошла к забору. Теми самыми ладонями, которыми только накануне мыла голову «неслуха», ворча на него и за книги, и за голубей, и за то, что худой, как зимний воробышек, она собирала с шершавых, покрытых лишаями досок горячие брызги мозга…
И еще говорят, что молчала она и тогда, когда шла рядом с волом, держась за грядку, когда трупик Ивана подрагивал на выбоинах, лежа глубоко в соломе, а полицай («Какой-нибудь усердный «гутер керль» Букраба!..») сидел с вожжами, съежившись на передке…
Говорят, что и там, куда ее пригнали вслед за возом, на Елисеевом хуторке, у ямы, рядом с которой лежал на траве ее старший со своей Аленой, у ямы, вокруг которой приглушенно голосили женщины, — тетка Вербицкая не заплакала.
— Закаменело сердце, — рассказывал старый Говорень у костра. — Пусть он, поганец, не увидит нашей слезы. О, это хит-ра-я баба!..
— Что вы говорите, дядька! — не выдержал тогда Алесь. — Ну как это — хитрая?
— Разумная, я говорю. Женщина — кремень. И мужчина иной… А ты мне!..
…Две хаты Вербицких — новая, на хуторе, и старая — до зимы стояли пустые. Потом их разобрали на дрова, в гарнизон.
Хозяйку скрывали по другим гнездам, еще не разрушенным.
Первая осень в оккупации…
Это было время, когда в Алесевых Пасынках и в других окрестных деревнях ютились окруженцы. Немцы не управились их ни в лагеря загнать, ни отправить в рейх и отпустили под надзор своих жандармов и «белорусской» полиции, организованной из темного сброда и изменников, которые, кстати, попадались и среди окруженцев. И солдат и командиров, что жили по деревням, всех называли «бойцами». Много было хороших ребят… А бывало и так, что недавние вызволители этих мест, отъевшись после лагеря, нарядившись в «хада́ки» из советских автомобильных покрышек, красовались перед девками на вечерках, под балалайку и присвист — кто смущенно, кто бездумно, а кто и от души — распевали не только «Катюшу» или «Ой ты, Галю», но и свеженькое, собственного сочинения:
Наш Отец обул и Зину
И Никифора в резину…
Это были беспросветные дни, когда и местные хлопцы еще только шептались меж собой и с отдельными «бойцами», с кем поближе сдружились. О том, что стыдно, позор вот так сидеть и ждать…
Это было время, когда Руневич, вернувшись из плена, перенесся из иного, далекого мира страданий и надежд в растерявшиеся Пасынки, придавленные крушением всего, что так недавно стало для них своим, в родную хату, горько осиротелую без Толи, ушедшего на восток… Время, когда и он, Алесь, очутился в полном неведении, — без радио, без газет, — в черной, как яма, пустоте, вдали от Родины, что где-то — снова так далеко! — боролась, знала, верила!.. Страшное время, когда суровая судьба отняла у парня — так чудилось ему иногда — почти все, и перед главными вопросами жизни он ощутил себя голым под промозглой, холодной моросью…
Вот такой, как сегодня…
Вершины деревьев, набухшие предвесенней сыростью, шумели в сгустившихся уже сумерках по-осеннему грустно. И весь мир, казалось Алесю, был в жестоком насморке, с тяжелой головой…
Покуда добрались до Немана, наступила темная ночь. На берегу конники спешились, закурили. На их зов паромщик, дежурный дядька из прибрежной партизанской деревни, сожженной в прошлом году, не торопясь пригнал с того берега паром.
— Разведка? — узнал он. — Здорово, хлопцы. А я уже было думал, что всех перевез…
Подождав, спросил на авось, — видно, не у них первых, — куда ж это сегодня так, всей бригадой… Однако, не получив ответа, не обиделся. И его хлопец тоже недавно пошел, тоже не сказавши, куда…
Кони глухо, все еще робко перебирали копытами на бревнах парома. Вокруг, в предвесеннем раздолье, беспокойно, радостно гомонила полая вода, в пустынном мраке грозная и прекрасная. Над стремительной холодной бездной