Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Я знаю, о чем ты сейчас думаешь, — сказал он. — Считаешь, что она могла бы найти себе другое «занятие»? Так ведь? — Он поднял брови. — При этом ты, конечно, подразумеваешь работу в учреждении. Чтобы она занималась чем-то более похожим на мою работу, да? Так вот, в этом тоже заключается разница между нами и миром, в котором ты живешь. Там нас, то есть ее и меня, разделяла бы пропасть, разделяла бы так глубоко, что мы, вероятнее всего, не поженились бы… Или ей пришлось бы отказаться от работы. От физического труда…
Он помолчал, потом совсем другим тоном добавил:
— Правда, мы познакомились при не совсем обычных обстоятельствах… Гриша потому и родился на Дальнем Востоке… Что это ты разглядываешь наш абажур? Дурацкий, а?
— Да нет, нисколько…
Саша рассмеялся.
— Брось, пожалуйста. Я же прекрасно знаю, что в душе ты с самого утра твердишь: почему они не выбросят к черту все эти бархатные портьеры, цветочки в горшках, вазочки, а теперь вот ты пялишь глаза на абажур… тем более что, выглянув в окно, ты увидишь добрый десяток точно таких же. Я знаю, о чем ты думаешь. Признайся, ты считаешь, что внешнее оформление нашей жизни не всегда согласовывается с тем, что мы делаем? Что оно не подходит для эпохи спутников? И ты прав. Все изменится. Кстати сказать, уже меняется. Но в общем большого значения это не имеет. Мне даже забавно при мысли, что мы таким образом мистифицируем Запад. Не нарочно, конечно, но получается здорово. Мы создаем двадцать первый век в декорациях девятнадцатого столетия. А вы… вы общество девятнадцатого века в обрамлении двадцатого столетия.
Постепенно я проникался ощущением окружавшей меня атмосферы душевного покоя, хотя еще и не совсем понимал, из чего она слагается: то ли это была ублаготворенность человека, узнавшего личное счастье и относительное довольство — ведь в свое время кусок белого хлеба был здесь редкостью, — то ли, пожалуй, и даже наверняка, душевный покой этот был вызван чем-то другим, чем-то таким, что я сумею постичь лишь после многих месяцев или лет пребывания здесь и что, как подсказывает мне чутье, связано прежде всего с убежденностью Саши в «неограниченных возможностях жизни», как я это назвал про себя. Да, его жизнь ничто не ограничивало: ни материальные заботы — этот вопрос ни разу не всплывал во время нашего разговора, — ни разделение общества, оно здесь не знало плотных, непреодолимых перегородок, которые у нас вынуждают человека замыкаться в своем классе, в своей группе, в своем хрупком и призрачном мирке, где для него в конце концов остается лишь одно — ожидание смерти. А здесь наоборот, как мне казалось, участие в безгранично великом, бессмертном деле должно в значительной мере уничтожить страх перед жизнью у большинства людей, во всяком случае у тех, кто, подобно Саше, осмысливает происходящее, — должно снимать ощущение бесцельности жизни, которое, кстати сказать, раньше было особенно распространено именно в России. Итак, проникшись этой атмосферой душевного покоя, я решил не касаться ряда вопросов, представлявшихся мне настоятельными и жгучими всего несколько часов назад, когда я вновь увидел Красную площадь и когда слушал рассказ Саши о его дяде, который был арестован в 1935 году, освобожден, затем вновь арестован в 1937 году, после чего окончательно исчез. Саша недавно получил извещение о его реабилитации.
— Но я никогда не верил в его виновность… Помнишь, что я говорил тебе в тот день, когда мы гуляли вдвоем на берегу Москвы-реки?
Он налил в рюмки коньяк и некоторое время молча смотрел, как вьется под абажуром дым от наших сигарет. Затем каким-то удивительно бесстрастным тоном, словно речь шла о чем-то совсем для него постороннем, стал рассказывать:
— Мне тоже пришлось трудно… Но, конечно, ничего подобного я не пережил… Да, это произошло в пятьдесят втором году. А потом… потом был двадцатый съезд и все остальное, о чем ты уже знаешь… В пятьдесят седьмом году я вступил в партию. В то самое время, когда у вас люди, подобные Казо, уходили из партии… — Он снова помолчал. — И я не исключение… Конечно, некоторых это сломило. Они вернулись желчными… Опустили руки. Но я не сказал бы, что таких большинство. Нет. Большинство выдержало, их не сломило. — В его глазах промелькнула улыбка, какой я раньше у него не видел, и он покачал головой. — Но вот Казо — его сломило.
— Казо был по существу человеком верующим, — заметил я.
— Да, — порывисто подтвердил Саша, — да, ты прав. Среди нас тоже есть подобные люди. Они неустойчивы. Мы должны быть людьми разума… И математиками по мере возможности… Во всяком случае, людьми, крепкими духом, понимаешь…
Наташа принесла чай. Саша учил меня пить из блюдца. Шутил:
— Надо с шумом втягивать в себя воздух — так вкуснее!
Он спросил о причинах моего разрыва с Камиллой. Я сказал, что, очевидно, женился слишком рано.
— Этот брак ни при каких обстоятельствах не мог оказаться счастливым. Во мне произошла перемена: в этом ни она, ни я не виноваты. Так получилось.
— Но вторая любовь — это, наверно, дается нелегко.
— Никакой второй любви нет. Это совсем другое чувство. Такие вещи не повторяются. Одних и тех же слов не говорят.
Он принялся расспрашивать меня о том, что сталось с некоторыми его товарищами из Союза коммунистической молодежи, но я никого из них, кроме Гранжа, не знал и рассказал Саше, как он погиб.
Саша жил совсем в ином мире. Образы