Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мне бы хотелось верить, что это правда.
Что здоровая доля взаимного уважения может стать побочным продуктом пережитого предсмертного опыта.
Эдвард
Я был сложным ребенком. Я просыпался среди ночи от боли в животе, полностью уверенный, что под кроватью живет монстр. Я думал, что мой подоконник облюбовали призраки. Каждый порыв ветра, каждая хрустнувшая ветка превращались в моей голове в вора, который пробирается по крыше, чтобы убить меня. Обычно я просыпался в слезах, и меня успокаивал отец – он как раз возвращался к утру из Редмонда. «А ты знаешь, – сказал он мне однажды в особо раздраженном настроении, – что у тебя в голове всего один стакан воды и в нем запас слез на всю жизнь? Если растратить их впустую, тебе будет нечем плакать по-настоящему, когда потребуется». Он рассказал, что видел восьмилетнего мальчика, который потратил весь свой стакан слез и больше не мог плакать, несмотря ни на что.
С того дня я почти не плакал.
За те три часа, что я просидел у постели отца, он так и не открывает глаз, не моргает и не шевелится. Только капельница постепенно пустеет, а мешок катетера наполняется мочой. Приходит медсестра, чтобы проверить жизненные показатели.
– Тебе нужно разговаривать с ним, – советует она. – Или читать вслух. Ему нравится журнал «Пипл».
Честно говоря, я даже представить не могу, что может вызвать у отца большее отвращение.
– Откуда вы знаете?
Она улыбается:
– Я прочла ему весь номер, вышедший на прошлой неделе, и он не жаловался.
Я жду, пока она выйдет из комнаты, а затем придвигаю стул к постели отца. Неудивительно, что я почти не разговаривал с ним, но опять же я никогда не знал, что сказать. И все же медсестра в чем-то права. Вряд ли мне представится лучшая возможность сказать ему все то, что следовало сказать давным-давно, чем сейчас, когда у него нет иного выбора, кроме как выслушать меня.
– Я тебя не ненавижу, – признаю я, и слова разбивают тишину между нами.
В ответ я слышу мерное сопение аппарата искусственного дыхания. Это неправильно, наши силы не равны.
– Временный опекун сегодня сказала кое-что, что я не могу выбросить из головы. Она сказала, что мой уход сделал тебе больно. А я всегда думал, ты будешь в восторге, потому что наконец избавился от сына, который совсем на тебя не похож. Но оказывается, я ничем от тебя не отличаюсь. Я тоже ушел от семьи и слишком поздно понял, что совершил самую большую ошибку в своей жизни. Мне нет места в Таиланде и не было места здесь. Я просто был… заперт где-то посередине.
Вдох, выдох. Вдох, выдох.
– Я понял кое-что еще. Ты никогда не говорил, что хотел бы видеть меня более спортивным, любящим природу или натуралом. Это я был совершенно уверен, что недотягиваю до нужного уровня. Наверное, потому, что никто не мог равняться с тобой. Так как я мог даже надеяться?
Я смотрю на отца, неподвижного и слабого.
– Я пытаюсь сказать, что винил тебя, хотя все это время проблема была во мне.
Я тянусь к руке отца. Видимо, в последний раз я держал его за руку в самом раннем детстве, потому что абсолютно этого не помню. Как странно начинать и заканчивать отношения в одной и той же точке – маленьким ребенком, изо всех сил цепляющимся за родителя.
– Я позабочусь о Каре. Что бы ни случилось завтра, – обещаю я. – И я хочу, чтобы ты знал: я вернулся насовсем.
Отец не отвечает. Но мысленно я слышу его голос, гулкий и четкий.
Давно пора.
Наконец-то я позволяю себе расплакаться.
Домой я возвращаюсь уже за полночь. Однако вместо того, чтобы рухнуть на кровать или хотя бы на диван, я направляюсь на чердак. Туда я еще не забирался. Телефон служит фонариком, и мне приходится порыться в коробках со старыми налоговыми документами, изъеденной молью одеждой и несколькими DVD-дисками «Планеты животных», а еще – в мусорном ведре, полном моих школьных тетрадей, прежде чем я нахожу то, что ищу. Составленные в углу рамки переложены слоями газет.
Когда я понимаю, что их не выбросили, по телу чистым адреналином разливается волна облегчения. Я несу находку вниз.
Один коридор в доме отца посвящен фотографиям. Почти на всех снимках – Кара, за исключением двух изображений отца с волками и одной совместной фотографии.
Каждый год мама заставляла нас фотографироваться для рождественской открытки. Вдохновение, как правило, посещало ее в августе, и мне приходилось наряжаться в самый толстый и кусачий свитер из своего арсенала. Поскольку снега в августе, естественно, не было, мать заставляла нас позировать со всеми рождественскими атрибутами – шапками, шарфами и варежками, как будто наши родственники и друзья настолько глупы, что не догадаются по пейзажу, какое время года стоит в Новой Англии. Каждый год она вставляла фотографию в рамку и дарила отцу на Рождество. И каждый январь он вешал ее над лестницей.
Я перебираю фотографии нас с Карой. На одной она такая маленькая, что я держу ее на руках. На следующей возле ее щек шелковыми колосьями торчат косички. Вот фотография, где брекеты у меня, а вот – где у нее. И наконец последняя совместная фотография, сделанная перед моим отъездом.
Странно видеть себя шесть лет назад. Я выгляжу жилистым и нервничающим. Я смотрю в камеру, но Кара уставилась на меня.
Я принимаюсь развешивать фотографии вдоль лестницы, снимая школьные портреты Кары. Но я оставляю два снимка отца с волками. Затем отступаю назад, читая развешенную на стене историю.
Последний снимок я помню очень хорошо. Это был последний отпуск, который мы провели всей семьей, перед тем как отец уехал в Квебек. Мы с ним стоим по колено в воде на пляже в Хайаннисе. Мать сидит у него на плечах, а Кара – у меня. Глядя на нас, на загорелые лица, белые зубы, широкие улыбки, ни за что не подумаешь, что через три года отец уйдет в лес. Что у него будет роман на стороне. Что я уйду, ни с кем не попрощавшись. Что произойдет авария, которая изменит все.
Вот что мне нравится в фотографиях. Они напоминают, что когда-то, пусть даже на мгновение, все было идеально.
На следующее утро я просыпаюсь слишком поздно. Я надеваю ту же рубашку, что и накануне, отцовскую клетчатую куртку и присаживаюсь на стул рядом с Джо как раз в тот миг, когда секретарь велит всем встать перед достопочтенным