Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Кто?
– Моя мать.
Лаура положила вилку на скатерть и посмотрела ему в глаза.
– Ты понимаешь, что я чувствую себя использованной? – проговорила она. – Дошло до тебя это наконец или я была недостаточно красноречива?
Я посмотрел на нее внимательно и заметил, что небесно-голубой взгляд затуманен слезами. Бедная Лаура, она только что сказала правду о своей жизни, а я все еще не был готов признать это.
– Прости меня. Я был не способен сделать это один.
В ту ночь мы с Лаурой спали вместе. Оба были подчеркнуто нежны и осторожны, словно боялись что-то сломать. Она с любопытством посматривала на медальон на шее у Адриа, но так ничего и не сказала. А потом расплакалась: всегда улыбчивая Лаура впервые позволила мне стать свидетелем ее постоянной грусти. И она ничего не рассказала мне о своих любовных неудачах. Я тоже промолчал.
Осмотрев музеи Ватикана и проведя больше часа в молчании перед «Моисеем»[241]в Сан-Пьетро ин Винколи, пророк выступил вперед со скрижалями Откровения в руках, и, приблизившись к своему народу и увидев, что народ поклоняется золотому тельцу и пляшет вокруг него, в гневе занес над головой каменные таблички, на которых перстом Божиим было начертано знамение между Ним и сынами Израилевыми, и бросил их на землю, и разбил вдребезги. И пока Аарон, наклонившись, выбирал осколок скрижали, ни слишком большой, ни слишком маленький, чтобы сохранить на память, Моисей возвысил голос и воскликнул: ах вы, бездельники, что ж вы тут затеяли поклоняться идолам, стоило мне только отвернуться, так вас и растак! И народ Божий сказал: прости нас, Моисей, мы больше не будем. А он ответил: это не я должен вас прощать, а Милосердный Господь, против которого вы погрешили, поклоняясь идолу. За одно это стоит побить вас камнями. Всех. И когда они выходили на слепящее полуденное римское солнце, думая о камнях и разбитых скрижалях, мне пришло в голову, совершенно некстати, что один век назад, в год по хиджре[242]тысяча двести девяностый, в маленькой деревне Аль-Хисва родился плачущий младенец с лицом сияющим, подобно луне, и мать, увидев его, сказала, моя дочь – благословение милосердного Аллаха, она прекрасна, как луна, и ослепительна, как солнце, и отец ребенка, Азиззаде-торговец, увидев слабость матери, сказал ей, пряча свою боль: каким именем мы назовем ее, жена, и она ответила: имя ей: Амани и люди в Аль-Хисве будут знать ее как Амани-красавицу, – и в утомлении откинулась на подушку, словно эти слова лишили ее последних сил, а муж ее Азиззаде, в темных глазах которого стояли горькие слезы, удостоверившись, что все сделано правильно, подарил повитухе белую монетку и корзину фиников, а потом в беспокойстве посмотрел на жену, и темная туча пробежала по его челу. Он услышал еще хриплый голос родильницы: Азиззаде, муж мой, если я умру, храни в память обо мне золотой медальон.
– Ты не умрешь.
– Слушай меня. Когда у Амани-красавицы сойдут первые крови, подари ей этот медальон от меня. Пусть она хранит его в память обо мне. В память о матери, которой недостало сил, чтобы… – Она закашлялась. – Поклянись! – потребовала она.
– Клянусь тебе, жена.
Вошла повитуха и сказала, ей нужен отдых. Азиззаде покачал головой и вернулся в лавку, потому что нужно было проследить за разгрузкой тюков фисташек и грецких орехов, прибывших из Ливана. Но даже если бы ему это начертали на скрижалях, подобных скрижалям Завета неверных сыновей Мусы[243], называющих себя избранным народом, Азиззаде никогда не поверил бы, как печален будет конец Амани-красавицы всего через пятнадцать лет, да славится Господь Милосердный.
– О чем ты думаешь?
– Что, прости?
– Вот видишь, ты, как всегда, где-то в другом месте.
Мы вернулись в Барселону на поезде и приехали в среду – Лаура пропустила два занятия, впервые в жизни, да еще никого не предупредив. Ее начальник Бастардес, который, вероятно, о многом догадывался, не стал требовать от Лауры никаких объяснений. А я после операции «Рим» знал, что теперь могу посвятить жизнь изучению всего, что захочу, и вести в университете минимум занятий – ровно столько, сколько необходимо, чтобы продолжать числиться в академических кругах. Если оставить за скобками сердечные раны, мне казалось, что Небеса благоприятствуют мне во всем. Это если предположить, что на моем пути не встретится какая-нибудь аппетитная рукопись.
29
Адриа избавился от гнетущей ноши с помощью своей неласковой матери, которая помнила о его неприспособленности к практическим сторонам жизни и даже после смерти присматривала за своим сыном, как обыкновенно делают все матери, кроме моей. Одна мысль об этом приводит меня в волнение, и я начинаю думать, что, может быть, в какой-то момент мать даже любила меня. Сейчас я уже точно знаю, что отец несколько раз мной восхищался, но я убежден, что он никогда меня не любил. Я был одним из предметов его великолепной коллекции. И этот предмет вернулся из Рима домой с намерением навести там порядок, поскольку он уже слишком долго жил, спотыкаясь о доставленные из Германии и еще не распакованные ящики с книгами, и он включил свет, и стал свет. И он призвал Берната, чтобы тот помог ему организовать идеальный порядок, как если бы Бернат был Платоном, он – Периклом[244], а квартира в Эшампле – шумными Афинами. Итак, два мудрых мужа порешили, что в кабинете останутся рукописи и инкунабулы, которые купит Адриа; хрупкие предметы, родительские книги, пластинки, партитуры и словари, которыми он чаще всего пользуется, – и они отделили воду, которая под твердью, от воды, которая над твердью, и стала твердь со своими облаками отделенной от вод морских. В родительскую спальню, которая теперь была его спальней, они поместили поэзию и книги о музыке – и он сказал, чтобы вода, которая под небом, собралась в одно место, чтобы явилась суша, и назвал сушу землею, а собрание вод назвал морями. В бывшей детской, где шериф Карсон и храбрый Черный Орел по-прежнему несли почетный караул на прикроватной тумбочке, они не глядя скинули с полок книги, которые скрашивали ему детство, и заполнили эти полки книгами по истории, от рождения у человека памяти и до сегодняшнего дня. И по географии – и произвела земля деревья, в которых семя по роду их, и произвела травы и цветы.
– Что это за ковбои?
– Не трогай!
Он не осмелился сказать, что их надо оставить. Это было бы нечестно. Он ограничился тем, что сказал: да так, я их потом сам выброшу.
– Хау!
– Что?
– Ты стыдишься нас.