Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— От черт! Все груза посрывает.
— Не любит он кольчужку, вишь, как не любит.
— Не посрывает, — почти не размыкая губ, обронил Старенков. — Счас в траншею ляжет. Немного осталось. А там как по маслу поползет.
Надсадно выли дизели, скрипела деревянная оплетка дюкера, все вокруг насторожилось, даже сама природа поутихла, не смея перечить тяжкому рабочему грохоту машин. Как же все-таки ляжет в траншею дюкер, не подцепит ли носом какой-нибудь центнерный донный валун? Хуже, если этот валун угодит под тулово дюкера — тут уж беда! Но не должно быть никаких валунов, водолазы все обследовали, подчистили траншею. Вообще-то Полтысьянка — река опрятная, и дно и берега в порядке держит, грязи не допускает...
Дюкер, слабо крякнув, погрузился в воду, со дна взлетели на взбудораженную рябь огромные пузыри, лопнули с пистонным щелком, подбросив вверх султаны воды. На лед выбросило несколько мелких рыбешек. Две, заплясав бешено, как на раскаленной сковороде, спрыгнули назад, одна, менее расторопная, прилипла мокрым боком ко льду. Уно Тильк, как ребенок, помчался к рыбешке, оторвал ее, вялую, широко раскрылатившую жаберные крышки, с обкровяненным полупрозрачным ротиком.
— Плотичка. Самец. С молоком, — показал ладонь, в которой густела розовая слизь, опустил рыбешку в воду, но та всплыла вверх брюшком.
— Отплавал свое твой самец.
— Давай-ка на шампур и в пламя — будет что на обед.
— На обед и без того будет. Начальство прибыло — кормежка предстоит по высшему сорту. С северным коэффициентом.
Костылев находился все это время рядом со Старенковым, даже к начальству ходил вместе с ним. Правда, бригадир, озабоченный, с обвисшим замороченным лицом, с жесткими неприязненными глазами, напружиненный, готовый каждую минуту к неожиданности, вот уже три или четыре часа подряд не расслабляющийся, не замечал своего товарища, даже не узнавал, когда сталкивались нос к носу. Вот, что называется, человек ушел в себя.
— Долго тащить этого угря будем?
— Если все хорошо пойдет, дня три.
Вскоре пришла весть и со дна. Из колодца выбрался водолаз, синея замерзшим лицом и выстукивая зубами дятловую дробь, доложил, что дюкер лег на дно, идет по траншее нормально. Потом водолаз, выбравшись из негнущегося костюма и прыгая на льду, высоко задирая локти, добавил, что рыбы в реке много, вся проснулась, видать, весна на подходе. Из-под дюкера такой осетр выскользнул, промахнул мимо смотрового стекла, что чуть с ног не сбил, пожаловался водолаз. Страшно стало — корова, а не осетр, в полтора центнера весом.
Все вдруг заулыбались, в каждом ведь живет охотничья или рыбацкая страстишка, жилка добытчика. Предками дадена — далекими предками, что жили только охотой, мамонтов били, так сказать, на котлеты, ящеров — на антрекоты.
Набежали рассказчики, у каждого своя история, и напряжение спало, всем веселее сделалось.
— А у одного типа как-то, это на Конде было, ощенилась сука. Он одного щенка себе оставил, остальных, когда пошел рыбалить, забрал с собой. Благополучно утопил их, сел рыбу удить. Вдруг одна удочка у него хряп! — чуть ли не пополам, еле успел за конец ухватить. Полчаса боролся с рыбиной, взмок весь, обессилел, вытащил все-таки на берег. Оказалось, сом. Килограмм на тридцать. Стал он чистить сома, а там щенки потопленные. Всех сом проглотил! Ну и ругался же рыбак!
— Надо полагать.
— Не топи щенков, не топи!
— Собака, она друг человека.
— Очень свежая мысль.
— Вот бог и наказал.
— А ханты, те рыбой оленей кормят. Особенно зимой рыбка хорошо идет — отсыпет олешке рыбы из мешка, тот и грызет ее, как морковку.
— Да, ханты — великие спецы по рыбе. Рыбой и живут.
— Ты видел их дома? Настоящие хантские дома? На воде стоят. На сваях. Строятся вроде бы вверх дном — к небу дома ширше, к фундаменту уже, я видел.
— Это чтоб дождь не тревожил, в дом не затекал.
— А как они птицу ловят! Ого-го! Хитроумные ловушки. Слопцы называются.
— К нам в балок как-то зимой ханты пришли. Пешком, без оленей, прогуливались вроде бы. Двое, оба веселые, улыбки шесть на девять. «Далеко живете?» — спрашиваем. «Нет, недалеко», — отвечают. «Когда вышли?» — «Вчера утром». Это значит, сотню километров отмахали, чтоб людей повидать.
— Ничего себе прогулка.
Старенков стоял на берегу Полтысьянки, прочно и широко вогнав унты в снег, время от времени оглядываясь, не подают ли сигналы от трубачей, как они называли трубоукладчики, правильно ли идет дюкер, не ломается ли обшивка. Нет, все шло нормально, все вроде бы нормально. Тьфу-тьфу-тьфу, сотню раз надо через плечо сплюнуть, сотню раз костяшками по дереву постучать.
Подумалось: вот и зима на исходе, остались какие-то жалкие крохи, всего ничего.
За спиной поднялось солнце, сквозь туманную рядь проступила длинная темная полоска противоположного берега, точечки под белым обрывом — это люди, наверху же, на самом обрыве, светлеют сосновые стволы. А вон и приземистая тушка лебедки, от которой, как нитки из катушки, исходят тросы, опускаясь в дымную полынью, вызванивают свою бурлацкую песню.
В работе перестало ощущаться время, его бег, люди забыли, что существует такая вещь, как время, забыли про завтраки и про обеды, про солнце и звезды.
Сюда, на берег Полтысьянки, уже в вечерней мгле Старенкову доставили гнутую алюминиевую посудину, придавленную сверху крышкой от кастрюли. Открыл, а в посудине — распаренная рассыпчатая каша с дымящимися буграми мяса, комком масла, вплавленным в макушку пахучей фудзиямы.
— А вот те орудие труда, — Ксенофонт Вдовин, который принес посудину, достал из кармана алюминиевую ложку, торжественно вручил бригадиру.
Старенков расчистил рукавицей место на поваленном корневище пихтача, устроился на нем, стал есть кашу, поглядывая в замутненную, бурчащую воздухом полынью, куда уходило тулово дюкера, и одновременно на противоположный берег.
— Что, Павло? — подошел Костылев, сел рядом. — Сил набираешься?
— Грустно чего-то. Тоска в голову шибает. Не пойму,