Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Я должен, – прошептал Линдсей, отводя глаза и снова принимаясь старательно разглядывать пейзаж за окном.
– Почему это ты должен? Потому что там будет Анаис?
– Это – личное.
– Почему именно это конкретное воскресенье так чертовски важно? Почему ты так рвешься на эту службу, когда твоя нога не ступала в святую обитель с тех пор, как ты вернулся в Англию?
– Потому что я должен, – твердо повторил Линдсей, наконец-то встречаясь с проницательным взглядом друга.
– Я не могу этого понять. Что заставило тебя подняться с дивана? За эти прошедшие недели тебя не могло раскачать ничего, так почему же эта церковная служба так тебя вдохновила? Неужели хочешь наладить отношения с Броутоном, посетив крестины его племянницы? Именно по этой причине ты сам сумел вытянуть себя из этого опиумного угара?
Линдсей почувствовал, что впервые за прошедшие недели не может скрыть чувств под основательно укрепленным фасадом безразличия.
– Ну разумеется, ты волен строить предположения, почему же мне так нужно там присутствовать. Уж ты-то лучше других должен это понимать. Или мне так блестяще удается скрывать скелеты в своем шкафу?
Синие глаза Уоллингфорда вспыхнули догадкой, он наклонился вперед и с чувством обнял Линдсея за плечи. Это был сердечный, очень заботливый жест – совсем не в манере этого известного циника.
– Мне очень, очень жаль, Реберн, – тихо сказал Уоллингфорд, и в его тоне послышалась неподдельная искренность. – Так жаль…
Линдсей кивнул и уронил взгляд на свои руки:
– Спасибо, что не заставляешь меня выражать все это словами. Я… я просто не могу произнести эти слова. Они слишком больно ранят.
Уоллингфорд откинулся на скамейке.
– Слова здесь и не нужны. Я вижу правду в твоих глазах. И невольно возвращаюсь к той нашей откровенной беседе, только теперь осознаю истину и всю глубину твоих страданий.
– Той ночью, когда я затеял этот разговор, ты чуть было не вытянул из меня правду, – признался Линдсей, поднимая глаза.
– Мне бы хотелось, чтобы ты поделился этим со мной тогда. Но я знаю, что ты рассказал бы мне все, если бы захотел. Прими мое самое искреннее, самое глубокое сочувствие. Это слишком больно, не могу представить, что ты должен сейчас чувствовать…
– Гнев. Боль. Ненависть. – Линдсей взглянул на друга, скривив рот в осуждающей усмешке. – Страсть, желание. Я хочу ненавидеть ее за то, что она натворила. Хочу заставить ее заплатить за это. Но всякий раз, когда закрываю глаза, не могу думать ни о чем ином, кроме наслаждения – того наслаждения, что испытываю только вместе с нею. Какую же власть она имеет надо мной, Уоллингфорд, если я готов вот так легко простить ее? Так легко забыть, что она отдала моего ребенка постороннему человеку?
– Думаю, то, что ты готов простить ей такую ошибку, можно объяснить лишь одним. Любовь, Реберн, любовь – вот та власть, которая у нее есть над тобой. Та самая неукротимая страсть, которую так часто воспевают поэты. То самое сладостное, мощное чувство, о котором большинство из нас может только мечтать.
– Все это связывало меня с ней.
– И по-прежнему связывает, сколько бы ты ни пытался ненавидеть ее – сколько бы ты ни ненавидел ее.
– Это было все, чего я хотел от Анаис, – ее любви и нашего ребенка. Но она не оставила мне ни малейшего шанса обрести это. Казалось бы, я должен презирать ее за ужасное прегрешение. Но все, о чем я могу думать, – это мое будущее, которое будет совершенно безнадежным и мрачным без нее. Это неправильно, извращенно, не так ли? Что же может быть причиной такой одержимости?
– Вам стоит быть добрыми и сострадательными по отношению друг к другу, простить друг друга точно так же, как Бог во Христе простил вас, – тихо сказал Уоллингфорд, и Линдсей заметил, что друг смотрит в окно, куда-то далеко-далеко, мимо дороги, по которой они ехали. – Это из Послания к Ефесянам, единственный отрывок из Библии, который я могу вспомнить. Возможно, он так хорошо врезался мне в память, потому что моя бабушка твердила эти строки изо дня в день, неустанно пытаясь помирить меня с отцом. И с моей мачехой тоже, до некоторой степени. Но у бабушки ничего не вышло. Я не могу прощать. Но ты, возможно, в этом преуспеешь. Ты уже простил Анаис в своем сердце. Ты уже предложил ей сострадание своей души. Вас связывает истинная любовь. Столь редкая, столь совершенная, что она способна пережить все, даже предательство. И даже, – заключил Уоллингфорд и взглянул на Линдсея глазами, полными печали, – опиум.
Церковные колокола зазвонили, созывая паству на службу. Карета одолела очередной изгиб дороги, и прямо перед ними замаячила церковь Святой Анны. Прихожане, одетые в свои лучшие праздничные наряды, поднимались по ступенькам к распахнутым арочным дверям, туда, где у потолка храма гостеприимно мерцали свечи.
«Прощайте, и прощены будете», – впервые эти слова, когда-то сказанные Анаис, приобрели для Линдсея новое значение. Она простила ему все, что он совершил. Вопрос теперь заключался в том, сможет ли он простить ее.
Линдсей, должно быть, произнес это вслух, потому что Уоллингфорд снова наклонился вперед и дружески похлопал его по плечу:
– Нет, Реберн, вопрос заключается в том, сможешь ли ты простить себя.
Линдсей отвел глаза, снова взглянув на церковные ступени и поднимавшиеся по ним пары.
– Я… не знаю.
– Ты должен сделать это. Простить – значит освободить себя из опиумной тюрьмы, которую ты сам вокруг себя и возвел.
– Я вполне могу обойтись и без опиума.
Уоллингфорд крепко сжал его плечо:
– Разве ты не видишь? Ты уже не можешь жить без опиума, друг мой.
Церковный хор исполнял гимн, возвещавший начало службы, и Анаис в волнении водила пальцем по позолоченному краю своего молитвенника. Отказываясь поднять взгляд, она уставилась на буквы перед собой. Анаис боялась, что, стоит ей поднять голову и запеть слова гимна, как она тут же наткнется на пристальный взор зеленых глаз Линдсея, сидевшего впереди на своей семейной скамье. Он расположился слева от нее, и Анаис невольно залюбовалась идеальными линиями его строгого профиля. Линдсею достаточно было посмотреть через правое плечо, чтобы увидеть Анаис. Она все так же робела поднять глаза, потому что совершенно точно знала: ей уже не удастся оторвать взор от этого лица, которое когда-то было для нее таким любимым и дорогим. Это же знакомое, до боли родное красивое лицо казалось теперь лишь призраком мужчины, который навязчиво преследовал ее в мечтах и мучил ее в мыслях.
Как же плохо он выглядел, каким изнуренным казался! Это все опиум, это наркотик убивал Линдсея – как, впрочем, и то, что натворила Анаис. Когда Линдсей так стремительно покинул ее той ночью, повернувшись к ней спиной, он впустил в свою жизнь другую. Опиум стал отныне его любовницей, и тиски этой коварной дамы крепко держали его. Настолько крепко, что Анаис боялась: бесплотная обольстительница завладела им навсегда.