Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А: Чубайс, Кох и так далее…
Д: Надо сказать, что все в то время были еще святые дурачки, и олигархи в том числе – очень советские люди, не привыкшие к травле. И когда мои люди ведут к лифту Коха и от кабинета до лифта его пытают, совсем прессуют, он не выдерживает, он начинает визжать, а все это дико выгодно кинематографически. И когда они закрываются от камер…
А: Ты на самом деле пытался понять, кто прав, кто виноват?
Д: Не хотел, мне было неинтересно.
А: Просто стебался? Вот тебе дали возможность, и ты выходишь издеваться?
Д: Я говорил Борису: “Борис, я ненавижу вас всех, я хочу, чтобы это было точно понято”.
А: Но при этом играешь на одну сторону. Ненавидишь всех, но играешь за одних против других.
Д: Не в этом дело. Представь, что я попадаю в зверинец, где, например, волки или шакалы грызутся. И мне говорят, что входной билет в этот зверинец дал вон тот шакал. Мне говорят: “Вот его избегай, говорить о нем не надо, говори, пожалуйста, про всех остальных”. И я говорю: “Мрази, негодяи”. В сущности, я борюсь с шакалами? Да. Я вообще социопат, но в особенности же ненавижу этих проныр всевозможных, которые без мыла в ж**у. Я вырос в гарнизонах, у нас совершенно другое сознание. Понимаешь, я провожал отца на боевое дежурство, я видел, как отец уходит на форсаже в сторону Китая, я понимал, что это, может быть, в бой, а может быть, он собьет метеозонд со шпионским оборудованием. Я не знал, но я вырос в этом, моя жизнь заключается в том, что я воин. И мне говорят: “Вот тебе граната, Сережа, вот тебе танк, вперед, Сережа, взорви танк”. Я пошел и взорвал, если так надо. От отца я всегда ненавидел гэбушку и снабженцев, этих болтунов, которые в летных частях не умели летать. Они приходили из Академии Ленина, языком чесали, особисты, замполиты, всякие прапорщики при складах – вся эта шваль, которую мы учились в детстве ненавидеть и презирать. И когда передо мной был богатый человек, я его считал разновидностью прапорщика при складе, который понатырил. Либо гэбушкой, либо замполитухой.
А: Ты много лет общался с Березовским. У тебя отношение такое же осталось? Он был олицетворением тех, кто куда-то залезает и тырит, как ты говоришь?
Д: Нет. Потому что когда очень долго ешь пуд соли, а потом второй пуд соли, и подряд много пудов соли, начинаешь уже помнить глаза, выражение глаз. Боря меня бросал по каким-то надуманным предлогам, он мог просто прийти и сказать: “Сереж, знаешь, сейчас не работай, тебя сниму сейчас”. 16 мая 1998 года он меня снял с эфира. “Почему, Борь, что за дела, Борь?” – “Ну сейчас не надо, сейчас ты – раздражающий момент. Я тебя прошу, пожалуйста, отдохни. Хочешь, поезжай ко мне во Францию, пожалуйста, исчезни”. Я считал это предательством, потому что я же не деньги зарабатываю, у меня есть миссия, я же не замполит или гэбушник, я сын боевого летчика. Я чувствую воздух под крыльями, вот моя работа. И в атаку, в атаку, пошел…
А: На кого?
Д: Для крови. Мне не важно на кого, мне важно чувство крови.
А: Понятно. Лимоновское что-то[146].
Д: Значит, я ему объясняю это, а он может сказать: “Ну я же тебе продолжаю платить”. Я говорю: “Боря, ну при чем тут деньги? Я не истратил ничего из того, что заработал, я хожу в тех же джинсах”.
А: В результате отношений с Березовским – у вас было свое предательство, дружба, пуды соли и так далее – твое отношение к классу таких, как он, богатых, изменилось или нет?
Д: Я на сегодняшний день знаю лично, вероятно, чуть более десяти миллиардеров. И вот должен сообщить, что люди они странные. От абсолютной рептилии Михаила Борисовича Ходорковского, просто варана с острова Комодо, до очень живого, абсолютно роскошного Невзлина – в смысле пообсуждать по бабской части… Он рассказывает так, что просто слюна капает. До прекрасного интеллектуала Авена, с которым у меня только по Пиночету проблемы.
А: Разногласия…
Д: До какого-то неинтересного чувырлы Смоленского. Понимаешь, миллиардеры оказались, к моему огромному сожалению, просто срезом общества. Нет почти ничего, что их роднило бы.
А: Ну ты знаешь разговор Фицджеральда с Хемингуэем, когда Фицджеральд говорит, что богатые не такие, как мы, а Хемингуэй отвечает: “Да, у них больше денег”.
Д: Ну да, ну да… Я вижу, как они строят в Испании дома на 2 тысячи метров, населяемые 30 филиппинками, и мне кажется, что они строят какой-то детский дом или казарму, где невозможно жить. Но к Боре я стал относиться с симпатией, потому что мы много хохотали вместе и много вместе почти под пулями жили. Нельзя не сродниться с человеком, это абсурдно было бы.
А: Ты мне рассказывал историю про то, как Бадри тебя потрепал по щеке. Может, перескажешь? Она, мне кажется, очень много говорит о Березовском, о его умении нащупать в человеке важные и болезненные точки и либо их смикшировать, либо, наоборот, по ним ударить.
Д: Мы были на дне рождения у Бориса, это был январь 1997 года, холодно. Я поставил машину напротив входа в ЛогоВАЗ, вошел, тусовался, неловко шутил, всякие гадости говорил людям, весело. И вдруг появляется Бадри Патаркацишвили, подходит ко мне и говорит: “Старик, рад, ты такой молодец, ты такой молодец!” И трогает меня, касается щеки.
А: Так поощрительно похлопал?
Д: Поощрительно. А для меня совершенно невозможно. Я вообще ненавижу тактильность, когда меня трогают, да еще вот так. И я в ту же секунду делаюсь абсолютно пунцовый, ни слова не отвечаю, разворачиваюсь на 180, к выходу, в гардероб, получаю куртку, сажусь в машину. Тогда был “Паджеро” третий, что ли, не помню…
А: И было холодно.
Д: Было очень холодно. И пока я ключ доставал из куртки, дверь распахивается, передо мной Березовский. В пиджаке, в рубашке, без куртки, без ничего: “Сереж, вернись”. А я уже завел, говорю: “Борь, не мешай, дай закрыть дверь”. Он говорит: “Я не уйду никуда. Я тебе не позволю уехать, потому что два самых дорогих для меня человека – ты и Бадри – не находят общего языка, и я должен сделать так, чтоб вы нашли общий язык”. Я говорю: “Борь, Бадри не изменишь. Я учту все, что ты сейчас сказал, для меня это важно, спасибо, что ты выбежал”. А там коридор из охраны, его же только недавно взрывали, романтическая охрана бежит, центурионы. И я говорю: “А сейчас я уеду, потому что если я увижу Бадри, я блевану, понимаешь или нет? Борь, – я говорю, – ты стоишь раздетый, это выглядит как сцена какая-то из итальянской оперы, но мы не в Италии, и сейчас минус сколько-то градусов. Вернись, пожалуйста, домой, а я поехал”. – “Сереж, я буду стоять на морозе, я не дам тебе закрыть дверь машины”. И он меня в распахнутом пиджаке победно ведет назад, в этот дом приемов, и: “Понимаешь, он кавказец, Сереж, ну ты должен простить. Я на твоей стороне, но я ему все объясню”. Ну и он победил.