Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ты можешь. Я чувствую. Мне больше не к кому, — сказала Надея. — Они же мне — как чуть, так укол. Ну и рисуй-считай! Ты сможешь? Я родить хочу! Чтобы они не на стенке только… Пожалуйста…
Слезы из пухлых глаз закапали очень быстро.
— Не реви, — тихо попросила Лушка.
Ну вот, сказала она самой себе, я запуталась в застольном президиуме, который зачем-то раздвинул мне, девчонке, место в своей середине и надеялся, что я не только выполню его желания, но и обозначу их. Чтобы они, сидящая за столом здешняя элита, получили возможность формулировать то, чего они хотят, не сознавая. Они не понимают, что могут хотеть разного. И что только увеличили мое ощущение вины и бесполезности. Но что-то смилостивилось надо мной, и вот человек сказал, чего просит, и сказал, что помочь могу только я, и так оно здесь и есть, и меня уже не укроет неопределенность, и если я отвернусь, то убьют, не ведая греха, и этого, и на крашеной стене проступит убогая идея пятнадцатого несовершившегося, и мой список убиенных удлинится, и неподъемная ноша станет еще неподъемней, но никто не освободит мои плечи. Никто, кроме меня самой. Решай, решай, тебе и нужно-то задержаться здесь на какой-то там год…
— Пожалуйста… — шелохнулся вовне голос Надеи.
— Да, да, — очнулась Лушка. — Да.
— Я сделаю всё! Все, что скажешь!
— Перестань, — сказала Лушка. — Хватит.
— Ага, — охотно согласилась Надея, мгновенно ощутив, что Лушка идет навстречу. Она целиком превратилась в слух. Она ждала приказа.
И Лушка приказала:
— Никому не говори. Ни во сне, ни наяву. Никому.
— Ага… Я же не дура… — радостно вскинулась Надея.
— И тех, на стене… Сотри их. Пусть этот будет по-настоящему первым. — Надея смотрела неуверенно. Лушка настойчиво повторила: — Ты должна привыкать… Ты же не оставишь их кому-то, когда выпишешься?
— Выпишусь? — Надея совсем растерялась. — Ну да, не оставлю… Меня правда могут выписать?
— Ты здесь сколько?
— Шесть лет…
— Хватит, может?
— Я уже и думать перестала… Ко мне и не приходит никто… И мать куда-то уехала… Мне и жить негде!
— Здесь тебе ребенка не оставят. Хочешь родить — выздоравливай.
— Не больно-то я и больная…
— Тогда заболей, чтобы выписали! — воскликнула Лушка. Надея вдруг улыбнулась. Блеснули дивные зубы. Под стылой маской неряхи стало оживать совершенное лицо.
А через час влетел зам и сел на соседнюю койку.
— Вы представляете, Гришина, они требуют священника! — выпалил он. — Кому-то из них вздумалось креститься!
— Ну и что? — ожидающе спросила Лушка.
— Эти идеи просто лезут в форточку! — возмутился он. — Месяц назад крестился мой старший брат. Старший, вы понимаете? Если бы это отмочил младший, я бы сказал, что у него молоко на губах и, соответственно, ветер в голове. А что я скажу старшему?..
— А зачем вообще нужно что-то говорить? — спросила Лушка.
— Но он же крестился!
— Он от этого хуже стал?
— Да нет… Курить бросил, нищим подает… Достоевщина какая-то!
— Ваша больница как называется? — задала глупый вопрос Лушка. — Лечебница для душевнобольных?
— Что вы этим хотите сказать? — заподозрил подвох зам.
— Если здесь люди, у которых болит душа, то, может быть, священник тот врач, который нужен? — Лушка смотрела спокойно и ожидающе. Будто действительно хотела услышать от зама хоть какой-нибудь ответ.
И заму вдруг расхотелось возмущаться, он вдруг признался себе, что притворялся — и сейчас, и месяц назад с братом, когда отчего-то брызгал слюной и крутил пальцем у виска, демонстрируя семейный позор. Никакого позора на самом деле он не ощущал, а похоже — заводил брата, чтобы тот привел какие-нибудь аргументы в свою пользу, а брат выслушал всё, и не сказал ни слова, и ушел неуниженный и таинственный, унося в сердце недостижимую примиренность с самим собой.
— Собственно говоря — ну да… — пробормотал зам. И вдруг выпалил основное: — А вы, Гришина, верите в Бога?
— Верю, — ответила Лушка.
Ответила так, как если бы ее спросили: «Вы, Гришина, дышите». — «Дышу», — ответила бы Гришина.
Странный вопрос, удивилась Лушка. Вопрос, у которого ответом может быть не только «нет», но и «да». Не веры он боится, а признания, что тоже верит. И наивно хочет, чтобы другой произнес эти политически стыдные слова: не в партию верю, а в Бога.
— Каждый человек верит, хотя, может быть, и не знает об этом, — осторожно сказала Лушка. — Только кому-то от этого радость, а кому-то страшно.
— А как, вы полагаете, было Олегу Олеговичу?
— Олег Олегович эксперимент ставил. Хотел узнать, как выглядит жизнь, если Бога из нее исключить.
— Вы полагаете, он потерпел поражение?
— А вы полагаете по-другому?
Зам покачал головой.
— Я у него был, — проговорил он, — сегодня после обхода. Купил банку сока и поил с чайной ложки. Сок по щеке стекал на шею. Бог наказал его слишком жестоко.
— Ну да, — сказала Лушка, — есть у Бога время носиться с грехами псих-президента!
— Вы полагаете? Но тогда можно всё?
— Так всё и можно.
— Значит, никакой разницы?
— Без разницы не бывает. Вы ее не там ищете. Хотите найти там, где нет.
— Да? Как это у вас так мозги работают…
— Сергей Константинович, а сок еще остался? Может, вы разрешили бы… Я могла бы около него побыть.
— Вы имеете в виду Олега Олеговича? Но… — Зам вдруг смутился и опустил глаза. — Вы, насколько я могу судить, не так уж сильно его любили?
— Мои прежние чувства относились к прежнему человеку.
— Видите ли, Гришина…
— Не думаю, что я смогу отравить его импортным соком. — Она поймала испуганный взгляд зама и ровно проговорила: — Убить просто. Для этого не надо спускаться этажом ниже.
Сергей Константинович старался посмотреть честно, но опять отвел взгляд. На лице полыхало смятение. Про Бога с Гришиной можно, а доверить ложку с соком…
— Я понимаю… — пробормотал он. — Что ужасно и неблагодарно… Но я не могу!
— Тогда зачем вы пришли? — спросила Лушка. — И зачем приходили вчера?
— Вчера? Да, да, вчера… И сегодня… Докажите! — вдруг воскликнул он. — То, что вчера… Повторите! Что у окна и со снегом… Или что-нибудь… Докажите!
Лушка посмотрела на него с сочувствием.
— Нет, — качнула она головой. — Это бесполезно. На доказательства вы потребуете других доказательств. Зачем прикасаться к ответам, когда нет вопроса?