Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Людмила Улицкая. Что? «Казус Кукоцкого», «Цю-юрих»… Почему? Когда Улицкая получила Букеровскую премию, все читали Толстую. Но это событие перевернуло все с ног на голову, и теперь скорее Улицкую можно назвать самой модной из русских писательниц.
Хелен Филдинг. Что? «Дневник Бриджит Джонс» и его сиквел. Почему? Модно среди девушек, не обремененных стремлением прослыть интеллектуалками, снискала огромную любовь и почитание. Легко и интересно читается, что неплохо для путешествий в самолете и поезде.
Хорхе Луи Борхес. Что? Полное собрание сочинений. Почему? Беспроигрышный вариант для модников, желающих казаться очень и очень начитанными интеллектуалами. Фраза: «„Чернильное зеркало“, будучи прочитано мною в одиннадцать лет, оказало большое влияние на меня и мои литературные вкусы…», сопровожденная взглядом исподлобья и якобы-от-чтения-по-ночам появившимися синяками под глазами, должна производить впечатление на юных первокурсниц.
Алессандро Баррико. Что? «Шелк», «Море-океан», «City». Почему? Становится модным в самое последнее время. Вполне возможно, что многим просто само имя кажется весьма интеллектуальным. Кроме того, японские мотивы в еде, одежде и кино до сих пор актуальны. И никто никогда не писал ничего лучше о море.
Ну и конечно: Джон Руэлл Толкиен, Кен Кизи с «Пролетая над гнездом кукушки», Михаил Булгаков, Габриэль Гарсиа Маркес, Жан-Поль Сартр, Франц Кафка…
Здесь мы имеем дело с кругом и отношениями «своих». Проблемы посредников в общении, средств общения, артикулированных критериев важного и не важного в таких взаимоотношениях не встают — тут достаточно «первой сигнальной системы», оповещения, указательного жеста или условного свиста. Классика и модность, массовость и дефицит в наших условиях не противостоят друг другу и друг от друга даже не отделены, — это как бы проекции или стороны одного типового отношения к смыслу, миру, себе, другим. Разные грани эдакого кубика Рубика.
Опять-таки речь для меня как социолога идет во всех этих случаях о замыкании, капсуляции разных культурных и даже социальных (по доходам и связям) уровней, кругов, сред. Все они объединены такими образцами культуры, которые для входящих в них людей не составляют проблем, поскольку не ими произведены, а получены и восприняты как готовые. А потому коммуникации между уровнями, слоями, кругами, а значит, собственно публичной жизни, гражданской сферы, промежуточных институций, обобщенных символов-посредников, развитых, не кружковых «языков» и проблемы «перевода» с одного на другой — нет.
А что из этого следует? Что в результате?
Во-первых, просто никудышные или зряшные издания даже, казалось бы, «высокоинтеллектуальной» литературы, книг по гуманитарным наукам — и отечественных, и переводных, каковых за десять-двенадцать лет накопились горы. Мне уже приходилось писать, что невозможный перевод, неадекватный или отсутствующий комментарий, непомерные претензии автора, его пиаровские хлопоты по самообслуживанию (эдакая «пиарея»), безудержная эксплуатация самых броских, внешних признаков модности — не случайные срывы, а системный провал. Переводящие и издающие как будто уже слышали, что эти авторы и книги для кого-то почему-то значимы или когда-то были значимы, но решительно не знают, чем они важны здесь и сейчас для них лично, а потому— зачем, для кого и как их писать либо переводить.
Во-вторых, достойные книги или тексты, которые даже и напечатаны, но не прочитаны: аналитики и критики нет, а в круг модного они не вошли (модным, по определению, становится не все, больше того — не все, вопреки амбициям пиарщиков, можно сделать модным). Так не прочитан Кутзее — новый («Бесчестье»), а во многом и прежде публиковавшийся. Так не прочитана новая повесть Грасса «Траектория краба», перевернувшая читающую Германию, — об этой реакции была глубокая, острая статья Сони Марголиной в «Неприкосновенном запасе», но публика «Иностранной литературы» не читает «Неприкосновенный запас» и т. д. Так (примеры могу приводить еще десятками) остались не прочитаны «романы расчета с прошлым» лучших восточноевропейцев — скажем, «Крематор» Фукса, «Тяжелый день» Конрада, «Вайзер Давидек» Хюлле, «Ханеманн» Хвина. Так оказались не нужны, неинтересны Тадеуш Боровский, Примо Леви, да и вся литература Холокоста…
Но самое важное и тяжелое — по-моему, третье. В умах абсолютного большинства и пишущих, и читающих почему-то укоренилась мысль, что все на свете уже выдумано и сказано, осталось лишь перетасовывать сделанное, либо преклоняясь, либо глумясь — кто как. Мысль несуразная, совершенно нетворческая и, на мой взгляд, исключительно самообеляющая, оправдывающая собственное бессилие, несостоятельность, несамостоятельность. На самом деле работы непочатый край, голова кругом идет — чего нужного ни хватишься, ничего нет.
Можно и вам отвечу цитатой?
«России цельной нет. Раньше было хоть подобие России, собирание России. Теперь есть Москва, Петербург, ближняя провинция, голодный край, железнодорожные станции и обширные, неведомые области. Москва живет, делает политику, пишет декреты, печатает книги, высылает изо всей остальной России хлеб и людей, в обмен скудно посылая бумажные деньги и обильно — карательные отряды. Жизнь Москвы не имеет ничего общего с жизнью остальной бывшей России. Оттого, что в Саратовской губернии вымирают начисто целые уезды, — московский ресторан торгует не меньше, музыка играет не печальнее. Оттого, что в Москве решат какой-нибудь вопрос „во всероссийском масштабе“, нигде и ничто существенно не изменится. То, что докатывается до провинции, преломляется, искажается и отмирает (иногда — к счастью!) в своеобразном истолковании местных властей. Нет в России ни общей политики, ни общей хозяйственной жизни, ни тени общих устремлений, ни намека на сплоченность житейских интересов. Страна с неясными границами, с несчитаным населением, неизвестно чем живущая, неизвестно куда идущая. От прежнего осталось одно: Россия, как была, так и есть, — страна великих возможностей. Но знать ее нельзя и определить ее точнее — труд ни для кого не посильный. Можно в нее верить, можно не верить, можно ее любить или ненавидеть, — но все это — по настроению, по склонности к оптимизму или пессимизму, по странным традициям, по добродушию, по злобе, по привычке, — но не по основательным мотивам, не в результате изучения и знания. Для изучения России нет даже никаких реальных возможностей. Ее придется исследовать и открывать, как новую землю, как Северный полюс. Может быть, это и хорошо. Может быть, начав с азов, мы избежим в будущем прежних ошибок и грубых заблуждений»[19]. Это написал Михаил Осоргин в 1921 году. Не начали с азов, не исследовали, не учились на прежних ошибках и уроков из заблуждений не извлекли. Читается как написанное про нас сегодняшних.
Похоже, страна идет по кругу. Разве что у Осоргина, сверстника Белого и Блока, еще была вера в «великие возможности». Сегодня, через восемьдесят лет — и каких — этим утешиться трудно. В здешних