Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Полную аналогию этому русскому рассказу мы находим у того же исландца Снорри — в саге о норвежском конунге X в. Харальде Прекрасноволосом (гл. XXV: Снорри Стурлусон. Круг Земной: 55–56). Конунг был очарован финской колдуньей и женился на ней; когда же она умерла, цвет ее лица не изменился, и Харальд три года ждал у ее ложа, не оживет ли она. Мудрый дружинник советует конунгу сменить ее одеяния. «Но как только ее подняли с ложа, смрадом, зловонием и всякого рода тяжелым духом понесло от трупа. Тогда поспешили сложить погребальный костер, и ее сожгли. Все ее тело уже посинело, и повыскакивали из него змеи, ящерицы, лягушки, жабы и всякого рода гады. Так она превратилась в пепел, а конунг снова обрел ум».
Из приведенных текстов видно, что опасность, исходящая от мертвых колдунов, воплощается в разлагающемся трупе, который едят черви и другие «гады». Напомним, что о «негуманности» такого способа погребения, при котором труп едят черви, говорил Ибн Фадлану один из русов — современник конунга Харальда, противопоставляя кремацию ингумации.
Полную параллель такой характеристике представляет древнерусский текст, передающий балтийскую (литовскую) традицию о происхождении обычая кремации: речь идет о вставке западнорусского переписчика к древнерусскому переводу «Хроники» Иоанна Малалы (261 — Виленский Хронограф: см. Истрин 1893. С. 317–361), характеризующей языческие обычаи литвы, ятвягов, пруссов и др. Текст детально изучен В. Н. Топоровым и имеет, по мнению этого исследователя, балто-славянские истоки (Топоров 1987. С. 24 и сл.; ср.: Белова, Петрухин 2008. С. 128–135). Согласно этому тексту, трупосожжение ввел культурный герой Совий, который после ссоры с сыновьями решил отправиться в иной мир («ад»), но не мог найти там успокоения, пока не был погребен должным образом. Вначале ему «сотворили ложе» и погребли в земле (ср. временную могилу, куда поместили руса на время подготовки к кремации), но наутро покойник жаловался на то, что он изъеден червями и гадами. Тогда его погребли в дереве, но там его донимали пчелы и комары. Наконец, он был сожжен на костре («краде великой»); и наутро он сказал, что спал «как детище в колыбели» (Истрин 1893. С. 359; Топоров 1987. С. 24).
Итак, последовательность погребальных действ и их мотивировка, вне зависимости от злокозненности умершего, совпадают в близких традициях: первоначальное погребение, когда умерший не находит успокоения (нападает на живых), труп едят черви, и последующая кремация с окончательным успокоением умершего в загробном мире. В мифоэпической скандинавской традиции эти фазы обряда разъединены в соответствии с различными мотивировками: стремление помочь умершему достичь иного мира — сожжение (по завету Одина); стремление оставить благодетельного вождя среди живых — ингумация в кургане (похороны Фрейра).
В русской фольклорной (сказочной) традиции подобное «разъединение» обряда можно усмотреть в связи с одним и тем же, притом весьма архаичным, персонажем в русских сказках — Бабой-Ягой. В той или иной степени этот персонаж известен всем славянским народам; уже по своему имени (этимологизируется как «лесная баба») Яга безусловно относится к иному миру, точнее — к границе между своим и иным мирами, «домом» и «лесом» — ее избушка стоит на дороге в тридевятое царство, на опушке леса. Следует еще раз, вслед за В. Я. Проппом, отметить, что этот персонаж можно считать единым лишь в реконструкции, так как русские сказки о Бабе-Яге отчетливо разделяются на разные типы — о благодетельной Яге-дарительнице, помощнице героя, и вредоносной Яге, противнице героя, «воительнице», похитительнице детей. При этом Яга-дарительница в своей избушке, по определению Проппа, «напоминает собой труп в тесном гробу или специальной клетушке, где хоронят или оставляют умирать» (Пропп 1986. С. 70; СД, т. 5, С. 614).
Характерной чертой описания, на которую мало обращают внимание, является «глиняная морда» Яги, отражающая хтоническую или ингумационную природу ее образа, но вместе с тем напоминающая о «керамических» эквивалентах человека и его черепа. Напротив, Яга-воительница и похитительница детей проявляет активность не только в избушке, но и в мире живых, проникает в дом, похищает ребенка, пытается изжарить его в своей печи, но, обманутая ложной неопытностью своей жертвы, сама показывает способ, каким садятся на лопату, чтобы отправиться в печь, и сама оказывается на месте жертвы. Актуальной остается проблема, сформулированная Проппом (1986. С. 98): «проследить соответствие форм сожжения в мифах формам в обряде и установить, почему, как и где явление превращается в свою противоположность, выражающуюся в том, что перемещается объект сожжения: сжигаемые дети заменяются сжиганием сжигателей».
В. Н. Топоров справедливо считал, что «прообразом мотива «изжаривания» героя в сказке и соответствующих действий в ритуале инициации (испытания похищенных детей. — В. П.) следует признать обряд трупосожжения» (Топоров 1987. С. 22). Приводимые им древнеиндийские, хаттские и литовские (Совий) параллели обнаруживают в действиях Яги роль первоумершей, знающей ритуалы жрицы, наподобие хеттской «старой женщины», собирающей пережженные кости специальным инструментом — лопаткой (или пинцетом: ср., помимо приведенных В. Н. Топоровым примеров, использование лопат при сожжении колдуна в русском рассказе).
Очевидно, что не меньшее отношение к собственно русской традиции имеет и описанная Ибн Фадланом старуха-богатырка, «которую называли ангел смерти»: она руководит устройством погребения на корабле, она же убивает девушек, согласившихся последовать за своим господином, прямо на погребальном сооружении. Надо отметить, что старуха у русов руководит приготовлениями к сожжению, то есть устраивает все для будущего путешествия в иной мир. В принципе ту же функцию выполняет и Яга-дарительница, дающая герою волшебный предмет, указывающий путь в иной мир, и волшебных помощников, известных и по погребальному обряду — коня или птицу (орла). Яга-воительница — противница героя — сама указывает путь в иной (подземный) мир, пытаясь скрыться от расправы. Этот мотив — бегство Яги в иной мир — практически идентичен приведенным мотивам расправы с живыми мертвецами: в одной из сказок герои-победители защемляют Ягу за волосы в пень, когда же она вырывается и убегает в подземное царство, преследуют ее и сжигают на груде осиновых дров (Новиков 1976. С. 142, 159, 169) — ср. сожжение колдуна на осиновых дровах и сожжение Совия в «аду» — подземном царстве.
Параллель сожжения Яги и Совия в подземном мире — не единственная в последовательности действий, связанных с этими персонажами. После попытки погребения в земле Совия хоронят в дереве — Бабу-Ягу в одном из вариантов придавливают под вывороченными корнями осины. Напомним, что осина, осиновый кол — дерево, используемое против вредоносных мертвецов и в обрядах: упыря в русском рассказе следует похоронить в яме из-под вырытой березы. Везти его к могиле должны не кони, а собака и петух, животные — проводники на тот свет, хорошо известные по языческому погребальному обряду. Сказочный мотив защемления в щели пня также можно воспринимать как временное обезвреживание Яги — «лиминальную» (переходную) стадию обряда погребения (Петрухин 1995. С. 213 и сл.).
Показательно, что в сказочных сюжетах о Яге-похитительнице Ягу может заменять колдун или змей (см. Указатель: А 327-К 327-Е 327; ср.: с. 120–121). Саму Ягу герои-победители превращают в змею, затем в лягушку, наконец, в камень (Новиков 1976. С. 172). В этом отношении параллель образам Яги и вредоносных мертвецов, воплощаемым змеей, лягушкой и прочими «гадами», представляет календарный образ «ведьмы», которую сжигают на купальском костре в ночь на Ивана Купалу (СД, т. 2. С. 366–367). По народным верованиям, ведьмы превращались на Купалу в лягушку (сороку и других животных), поэтому в огонь бросают всякую тварь, появившуюся у купальского костра, чаще всего лягушку или жабу. Синонимом «ведьмы» в купальском фольклоре может быть «змея», «змей летучий», «гад ползучий» и т. п. Другой распространенный мотив купальского фольклора — дерево, на которое забралась ведьма (русалка или другой вредоносный персонаж). Иногда деревце (троицкая березка) сжигалось в качестве купальского «чучела» — замещало «ведьму».