Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Монгол обнял его, прижал к своей груди, чувствуя, что тот едва тепл.
«Так вот почему он сидит вне своего дома: внутри еще холоднее! – обожгло его. – Им всем не хватает тепла, не хватает солнца, но они не могут умереть, потому что в каждом из них есть его частичка… Крохотная искра вечности, заложенная при рождении!»
– Тебе нельзя здесь долго стоять. – Бесенок дернул его за руку.
Монгол встал, бросил на отца последний взгляд. У того в глазах стояли слезы. Монгол повернулся и пошел, не оглядываясь, дальше.
– Так он умер тогда! – Он вдруг вспомнил, как убеждал Тома, что с его отцом ничего не случилось.
…Наконец, стены кончились, и длинный мрачный коридор вдруг превратился в дорогу. Они шли по ней, пока не мелькнул впереди обрывистый берег узкой реки, в которой медленно текла черная, как смоль, вода.
На мосту бесенок остановился.
– Мне дальше нельзя! – сказал он, и исчез.
Монгол перешел через реку и зашагал полями между зеленых холмов к далекой горе, вершина которой терялась в облаках. Неподалеку, в солнечной рощице звонко защебетали птицы, и от этого на душе стало легко и радостно. Он остановился. Птицы то ли пели, то ли разговаривали на непонятном ему языке, издавая звуки длинными расширяющимися клювами, напоминающими старые четырехугольные громкоговорители. Эти незнакомые слова странно откликались у него внутри: он понимал этот язык не умом, а самим сердцем, и оно трепетало от радости. С его плеч будто сняли тяжеленный мешок, который висел на нем в Городе мертвых.
«Надо же, давление у них какое. Глубоко, наверное», – подумалось ему, и сама эта мысль заставила его безмятежно улыбнуться, будто все плохое навсегда осталось там, позади. На душе было невыразимо хорошо. Монгол поднял голову, зажмурился. Солнце по ту сторону моста, – белесое, подернутое дымкой, едва светило и совсем не грело. Здесь же оно лучилось особым, переливающимся огнем, словно окошко в сказочный мир, и грело, будто живое, самую душу. Птицы остались позади, но где-то рядом, – то ли внутри, то ли в легком, благоухающем цветами прозрачном воздухе у дороги, – зазвучала нежная мелодия, напоминающая тонкий звон колокольчиков. Он шел по этой дороге тысячу лет, а музыка все играла…
…Монгол очнулся, когда солнце было уже высоко. Он лежал в конце набережной, недалеко от того места, где они пили. Все тело ломило, будто после соревнований. Лицо горело. Рядом со скамейкой неаппетитной подсохшей лужицей растекся его вчерашний ужин. Монгол медленно поднял тяжелую, как скафандр водолаза, голову, ощупал себя. Кроме сильного похмелья и ссадины на ноге особого ущерба не было. Все его карманы были вывернуты. Денег в носке не оказалось.
– Клофелинщица хренова, – просипел он пересохшим горлом. Зачем-то перекрестился и неровно двинулся к морю. Затем вернулся к скамейке, взял в руки старую зачитанную книгу. На зеленой ее обложке красовалась размашистая надпись: «Маугли».
Часть 3
Толик
Незаметно бежали дни, спешило в прошлое жаркое лето, укутанное в пестрый халат цветущего юга. Крым, этот край бесконечного праздника, дышал зноем, благоухал разогретой смесью сосновых, кипарисных, розмариновых и еще невесть каких ароматических растений, которые каждой своей колючкой цеплялись за жизнь и за ноги. В разлитом безмятежном тепле притупились страхи и опасения. Каждый вечер гурзуфская «Тарелка» гостеприимно зазывала отдыхающих, и все так же гитары в руках длинноволосых людей боролись с ритмичным уханьем ресторанных колонок. Казалось, что так уже будет всегда, до самой их смерти. Что навеки остановилось над ними горячее солнце, и вечное море у их ног до конца их жизни будет швырять на берег свою фальшивую каменную монету.
Единственной проблемой райского обитания было то, что у них почти кончились съестные припасы. Еда вдруг стала играть в их непростой жизни определяющую роль. Все вертелось вокруг еды, все свободное время тратилось на ее добычу, приготовление и блаженный отдых после приема пищи. Свобода вдруг практически исчезла, и праздные отдыхающие уже не казались Тому жалкими безвольными рабами государственной системы. Вернее, у них были иные зависимости, но и иные свободы. Более того, они, казалось бы, куда более зависимые, могли позволить себе куда больше, чем свободный от всяких систем Том. Эта странная ловушка занимала его, и он не находил из нее выхода. В запасе оставались пачка риса, небольшой кусочек сала, который они тщательно экономили, початая пачка чая, луковица и пара чесночин. Том считал, что отправляться в Партенит следует тогда, когда станет совсем тяжело.
– Чем позже к нему приедем, – тем позже уедем, – рассуждал он.
Монгол уже совсем пришел в себя. После событий в ресторане его тело покраснело, а на следующий день покрылось болезненной сыпью, которая, впрочем, быстро прошла. Он не рассказывал Тому, что именно произошло с ним, медленно, внутри себя переваривая события того вечера, и тот странный сон, который видел. Монгол был благодарен приятелю за то, что тот ничего не спрашивал. В Партенит он уже не рвался, в Гурзуф не ходил, предпочитая отлеживаться под деревом, читать «Маугли» или смотреть на море.
Как-то раз они сидели на обрыве, пили чай с виноградом и смотрели вниз.
– Слышь, Том.
– Чего?
– А ты в Бога типа не веришь?
– А ты?
– А я вот, наверное, поверил.
– Я бы может, тоже поверил. – Том усмехнулся. – Только не могу верить на слово. Это же… Как себя потерять. Ты же другим станешь. Навсегда.
– Тю. Я с любой бабой другой. С одной такой, с другой – этакий. А ты разве нет?
– Не знаю. Нужно быть одинаковым со всеми.
– Или в монахи податься? – скучая, продолжал Монгол.
– Монгол монах! Я представляю, – захохотал Том. – День проживешь, и сбежишь сразу. Если, конечно, из мужского. Там же скука адская!
– Адская? Что ты вообще знаешь об аде? Ты там был?
– А ты?
– Может, и был. – Монгол отвернулся.
– Пошли искупаемся, что ль? Может, внизу какой жратвой разживемся, – меланхолично сказал Том.
– Пошли, – без особой надежды ответил Монгол. – Все равно делать нечего.
Лагерь Жеки оказался пустой. Рядом с их стоянкой скопилась целая гора консервных банок, бутылок, сигаретных пачек, пакетов из-под вина, повсюду валялись яичная скорлупа, картофельные очистки и арбузные корки. Посреди всего этого в гордом одиночестве стоял Толик и ел виноград. На его выпуклом животе чернел мужественный анфас Че Гевары.
– Широко живем! – сказал Том, глядя на гору мусора.
– Не жалуемся, – Толик важно