Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Теперь казалось, что этот сосед, не поспевавший за такой скорой работой, весь день ничего не делает, как и кассир, кому прежде вполне хватало его бордеро, квитанций, а также приходно-расходной книги.
Ревельон, считавший, что в этих служащих он имел двух чудо-работников, вскоре убедился, что у него есть лишь одно сокровище: Оже затмил обоих.
В результате кассир, с волнением наблюдая за Оже — этим Гаргантюа делопроизводителей, в одиночку пожиравшим труд трех служащих, — совсем потерял голову и перестал ясно соображать в таблице Пифагора. И тогда, по мере того как кассир все чаще терял голову, начали совершаться более серьезные ошибки, и, совершенно естественно, г-н Ревельон, подобно Юпитеру, стал так грозно хмурить брови, что заставлял содрогаться весь Олимп предместья Сент-Антуан.
Скрытный и молчаливый Оже подстерегал случай, чтобы кассир натворил слишком много глупостей; эта возможность не замедлила представиться. Однажды какой-то закупщик вернул лишнюю банкноту в шестьдесят ливров, которую кассир передал ему, когда тот разменивал тысячефранковую банкноту у решетчатого окошечка кассы метра Ревельона.
В тот же день Ревельон вслух сказал о кассире:
— Этого человека я пожалел, потому что у него жена и ребенок, но все-таки мне вскоре придется выставить его за дверь.
Теперь Оже, поощряемый девицами Ревельон и боготворимый их отцом, раболепствуя перед Ретифом, мертвенно бледнея и угодничая, когда он видел Инженю, семимильными шагами продвигался вперед в выбранной им карьере.
Однажды он ждал Ревельона в коридоре, ведущем к кассе. Кассир, закончив работу, ушел; выбивавшийся из сил второй делопроизводитель трудился за двоих, хотя не успевал сделать и половины той работы, какую Оже выполнял один.
Итак, Оже ждал Ревельона, однако встал в таком месте, чтобы хозяин подумал, будто он случайно наткнулся на своего служащего.
Торговец обоями сиял довольством: узнав об итогах работы конторы, о чем мы уже рассказывали, он потирал руки.
— Черт возьми! Я в восторге, что встретил вас и могу вас поздравить! — обратился Ревельон к Оже.
— Ах, сударь! — с глубоким смирением вздохнул Оже. — Умоляю, сударь, не смейтесь надо мной; не моя вина, клянусь вам, если я работаю так плохо.
— Что?! О чем вы говорите? — воскликнул фабрикант, который абсолютно ничего не понимал.
— Господин Ревельон, не злоупотребляйте моим горем, — продолжал Оже.
— Не понимаю вас, друг мой.
— Увы, сударь, я прекрасно понимаю, что, если так будет продолжаться, мне придется покинуть ваш дом.
— Почему?
— Потому что я вас обкрадываю, господин Ревельон.
— Обкрадываете?
— Потому что, настаиваю, я вас обкрадываю, — повторил Оже более скорбным, чем в первый раз, тоном.
— Что же вы у меня крадете?
— Ваше время.
— Вот тебе на! Объясните-ка, Оже; вы, скажу я вам, настоящий оригинал!
— Что вы, сударь!
— Значит, вы воруете у меня время, вы, кто один делает больше работы, чем делают два других вместе?
— Поверьте, сударь, я работал бы за четверых, — продолжал Оже, жалобно покачав головой, — если бы не мое горе.
— Какое горе?
— Ах, не будем говорить об этом, лучше позвольте мне, сударь…
И Оже поднял руки к небу.
— Скажите на милость, что я должен вам позволить? Ну!
— Для меня это очень большое горе, сударь. Ведь мне было так хорошо у вас во всех отношениях!
— Полно! Уж не думаете ли вы, случаем, меня покинуть? — воскликнул Ревельон.
— Увы! Рано или поздно, это все равно придется сделать.
— По крайней мере, этого не случится, я надеюсь, до тех пор, пока вы не объясните мне причину вашего ухода.
— Сударь, сударь, я не смею признаться в этом.
— Смеете, черт побери! Даже обязаны. Если от меня уходят люди, я хочу знать почему.
— Я уже вам сказал.
— Потому что вы крадете у меня время? Да, вы мне об этом уже сказали. Теперь расскажите, каким образом вы его у меня воруете? Ну, объясните мне.
— Я краду его по рассеянности, отвлекаясь от работы, сударь.
— Ха-ха-ха! — громко расхохотался Ревельон. — Вы, Оже, оказывается, рассеянный!
И фабрикант обоев действительно восхитился тем, что человек способен быть настолько врагом самому себе, чтобы обвинять себя там, где любой другой превозносил бы себя до небес.
— Если бы только можно было помочь моему горю, — продолжал Оже. — Но от него нет лекарства.
— Но в чем оно, ваше горе? Скажите! Неужели вы называете горем вашу мнимую рассеянность?
— Горе это тем тяжелее, сударь, что с каждым днем оно все больше будет отвлекать меня от работы; если однажды печаль поселилась в сердце человека, он погиб, и — увы! — погиб окончательно!
— Бедняга, вы чем-то опечалены?
— До глубины души, сударь.
— Чего вам не хватает? Может быть, денег?
— Денег? Боже мой! Я был бы слишком неблагодарен, если бы сказал такое: вы платите мне вдвое больше того, чего я стою, сударь!
— Он неотразим, право слово! Уж не гложут ли вас угрызения совести?
— Слава Богу, совесть моя спокойна, а покой вашего дома каждый день укрепляет ее.
— Тогда я не понимаю, не могу угадать…
— Сударь, я безнадежно влюблен и не знаю покоя.
— А-а! Уж не в Инженю ли? — спросил Ревельон, которого вдруг осенило.
— Вы угадали, сударь.
— Ох, черт!
— Безумно влюблен в мадемуазель Инженю!
— Так-так-так!
— Но мое признание не бросает вас в дрожь?
— Да нет же.
— Вы, наверное, забыли о том ужасе, который я ей внушаю.
— Это все пройдет, дорогой господин Оже, если уже не прошло.
— Но сами подумайте, ведь нас разделяет все.
— Неужели! Люди наводили мосты и через более широкие реки.
— О сударь! Вы не заметили, что, говоря со мной о мостах, вы имеете в виду совсем другое?
— Что именно?
— Вы пытаетесь вернуть мне надежду.
— Черт возьми, пытаюсь! Ну да, пытаюсь и очень рассчитываю, что добьюсь своего.
— Неужели, сударь, вы не смеетесь надо мной?
— Нисколько.
— И я смогу ждать от вас…
— Всего.