Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Весь промок и в крови, — ахает она.
— С велосипеда упал.
— Входи, раны обработаю.
Я сомневаюсь, входить или нет. Вдруг я заражусь чахоткой и поминай как звали. Мне же еще пятнадцати нет. Но чаевые хочется.
— Входи. А то замерзнешь до смерти. — Она ставит чайник на огонь.
Потом смазывает порезы йодом, и я стараюсь не хныкать — я же мужчина.
— Молодец какой! — хвалит она. — Иди вон в гостиной у огня обсушись. Да штаны-то сними, на решетку каминную повесь.
— Не надо.
— Надо.
— Ну, хорошо.
Я вешаю штаны на решетку, сижу и смотрю, как от чайника поднимается пар, и у меня тоже все поднимается. А вдруг Тереза зайдет и увидит?
Тут она и появляется с подносом, на котором хлеб с вареньем и две чашки чая.
— Бог ты мой, сам щуплый, как цыпленок, а товарищ у тебя ничего себе.
Она ставит тарелку и чашки на стол у камина. Потом двумя пальцами берет меня за кончик «забавы» и ведет к зеленому дивану у стены, и за это время я успеваю подумать и про грех, и про йод, про чахотку, шиллинг чаевых, про зеленые глаза и Терезу на диване.
— Не останавливайся, а то я умру.
Она плачет, и я плачу, потому что не знаю, что со мной, и, может быть, я сейчас насмерть заражусь чахоткой от ее поцелуя, но я взлетаю к небесам, и падаю в пропасть, и если это грех, то мне глубочайше наплевать.
После мы лежим на диване, и она спрашивает:
— А ты уже все телеграммы развез? — Потом вскрикивает: — Ой, у меня кровь!
— Что с тобой?
— Наверное, это потому что в первый раз.
— Подожди. — Я бегу на кухню за йодом и плескаю им туда, где у нее кровь.
Она вскакивает и, исполнив что-то вроде сумасшедшего танца, убегает на кухню ополоснуться водой.
— Боже, какой же ты глупенький. Ну кто же девушек там йодом поливает?
— Я думал, ты поранилась.
После этого я неделями вожу ей телеграммы. Иногда мы «забавляемся» на диване, но бывают дни, когда Терезу мучает кашель и одолевает слабость. Мне она никогда не признается, что у нее нет сил. И про чахотку ничего не говорит. Ребята на почте поддразнивают меня, мол, хорошо я, наверное, с Терезой Кармоди развлекаюсь, да еще и шиллинг за это получаю. Я молчу про зеленый диван. Молчу про то, как всякий раз, когда она открывает дверь, мне больно видеть ее такой слабой, и сразу хочется сделать ей чаю, и сидеть, обнявшись, на зеленом диване.
Как-то в субботу мне велят везти телеграмму Терезиной матери в «Вулвортс», где она работает.
— Миссис Кармоди, а ведь раньше телеграммы получала ваша дочь, Тереза, правильно? — интересуюсь я как можно небрежнее.
— Да, но сейчас она в больнице.
— В санатории?
— Нет, говорю же: в больнице.
Как и все в Лимерике, Терезина мать стыдится туберкулеза, и не дает мне чаевых. Я еду в санаторий, но там мне говорят, что к больным пускают только совершеннолетних родственников. Я вру, что я — ее кузен, и мне будет пятнадцать в августе. Меня все равно прогоняют. Я еду в церковь францисканцев помолиться за Терезу.
— Святой Франциск, пожалуйста, поговори с Господом, скажи ему, что Тереза ни в чем не виновата. Это я возил ей телеграммы каждую субботу. И в том, что было на диване, тоже нет ее вины — это все из-за чахотки. Но теперь это уже неважно, святой Франциск, потому что я люблю Терезу так же сильно, как ты любишь птиц, зверей и рыб. Пожалуйста, попроси Бога, чтобы он вылечил Терезу, а я обещаю, что даже близко к ней больше не подойду.
В следующую субботу мне опять дают телеграмму, адресованную семейству Кармоди. Не проехав и пол-улицы, я вижу, что шторы в доме Терезы наглухо задернуты. На двери венок из черных креповых лент и белая траурная карточка с фиолетовой рамкой. Я сразу же представляю комнату с зеленым диваном, на котором мы с Терезой кувыркались голые, а теперь она в аду, и все из-за меня.
Я подсовываю телеграмму под дверь и еду в церковь францисканцев помолиться за упокой Терезиной души. Я молюсь у каждой статуи, у каждого витража, у каждого стояния крестного пути. Я клянусь, что впредь буду образцом веры, надежды, милосердия, бедности, целомудрия и послушания.
На следующий день, в воскресенье, я иду на четыре мессы. Трижды обхожу все стояния крестного пути. Весь день читаю молитвы. Не ем и не пью, а как только оказываюсь в каком-нибудь укромном месте, плачу и молю Бога и Деву Марию пощадить душу бедной Терезы Кармоди.
В понедельник я, на почтовом велосипеде, еду за похоронной процессией на кладбище и встаю за деревом недалеко от могилы. Миссис Кармоди рыдает. Мистер Кармоди шмыгает носом, и вид у него озадаченный. Прочитав молитвы на латыни, священник окропляет гроб святой водой.
Мне хочется подойти к священнику, к мистеру и миссис Кармоди и сказать им, что это я отправил Терезу в ад и пусть делают со мной, что хотят. Оскорбляют. Бранят на чем свет стоит. Закидают землей. Но я так и стою за деревом и смотрю, как трое скорбящих уходят, и могильщики закапывают яму.
Свежевскопанную землю уже посеребрил иней. Я думаю о Терезе, о могильном холоде, о ее рыжих волосах и зеленых глазах. Меня обуревают непонятные чувства, но одно я знаю точно — никогда прежде, даже когда умирал кто-то в моей семье или у соседей, мне еще не было так больно, и не дай бог когда-нибудь еще испытать такую боль.
Темнеет. Я вывожу велосипед с кладбища и еду развозить телеграммы.
Миссис О’Коннелл вручает мне телеграммы для мистера Харрингтона — англичанина. У него умерла жена, которая родилась и всю жизнь прожила в Лимерике. Ребята на почте говорят, что телеграммы с соболезнованиями — пустая трата времени. Получающие их просто плачут, рыдают и, раз у них горе, то думают, что и чаевых платить не надо. Могут только спросить, не хочешь ли взглянуть на покойного и помолиться за его душу. И ладно, если бы при этом угостили хоть глоточком шерри или бутербродом с ветчиной. Так нет, молитву им подавай, а ты — всего лишь разносчик телеграмм, и в лучшем случае тебе перепадет сухое печенье. Мальчики постарше говорят, что главное — правильно себя вести, тогда может и дадут чаевые. Если попросят зайти и прочитать молитву, надо опуститься на колени поближе к усопшему, вздохнуть как можно глубже, осенить себя крестным знамением, уткнуться лицом в постель, и потрясти хорошенько плечами, будто содрогаешься от горестных рыданий, а потом вцепиться в постель обеими руками, будто ты не в силах покинуть усопшего, несмотря на то что еще телеграммы развозить надо. А еще обязательно щеки должны блестеть: можно поплакать, можно на руки поплевать и растереть, и если после всего этого чаевых не дадут, то в следующий раз подсовывать им телеграмму под дверь или в форточку швырять — пусть себе одни горюют.