Шрифт:
Интервал:
Закладка:
“Я хочу отправить свои деньги из вашего банка в N-банк; такие-то номера. Можно ли это сделать?” – спросил он. - “Конечно, можно”, - устало процедил клерк, отлично зная, что, конечно, нельзя.
Шли дни, недели, стройка под домом печально затаилась, готовая зажить новым гудением; все бодрились, скрывая, что им урезали зарплату в полтора-два раза; счета в “системообразующих” банках заморозили, перевод в еще дышащий N-банк так и не поступил. Он решил полюбопытствовать, что стало с деньгами, и с изумлением обнаружил их на своем сельскохозяйственном счете.
“Боже, какую вы совершили ошибку, - разахался тот же клерк, теперь сочувственный и словоохотливый. – Вы ведь все сделали правильно. Надо было только закрыть счет. Такая малость. Ах, ах, почему вы об этом забыли? И тогда бы ваши деньги застряли в проводах. И мы бы были вынуждены – через суд, конечно, - их вам вернуть. Или, например, открыть новый счет, который уже не подпадает под заморозку. И вы спа-кой-ненько, - клерк весь расплылся, смакуя мерзкое слово и представляя себе эту идиллию, - снимали бы денежки здесь и за границей”.
И в самом деле, как спасают деньги на просторах Родины? Как-как, вестимо, как. Уворовывая у себя и превращая в фикцию. Посылая в провод - в никуда и в никогда, как поезда с откоса.
Юный певец Шура с вялым беззубым ртом любит журнал “Ом” - явствовало из постеров, торчащих по Садовому кольцу; знакомые, соревнуясь друг с другом в несчастье, рассказывали, как им снизили жалованье в три-четыре-пять-шесть раз, и все это с каким-то истерическим смехом, кругом начались увольнения; стройка под домом очевидно издохла, экскаваторы и краны свезли куда-то неведомо куда, и открылась земля, развороченная, обессиленная; премьером стал политический тяжеловес Примаков, и пошли говорить, что валюту вот-вот “запретят к хождению”. N-банк, аккуратно выдававший владельцам аж доллары, прекратил это делать, когда на N-карточку упала зарплата. Такое совпадение. Каждый день он осаждал оставшийся банк одним вопросом: “Денег не завозили?”, и ответ был одинаковый.
Чтобы не отходить от телефона, он взял на дом халтуру, как при советской власти, - стал читать сценарии для внутренних рецензий. Один был про рейвера, укравшего миллион, другой про стриптизершу, которая вышла замуж. И тогда он понял, что все случилось, что долгая густая осень кончилась, и ничего больше не будет. Созидательница добродетельной стриптизерши позвонила извиниться, - не сможет зайти за рукописью, уезжает на фестиваль в Таллин. “Таллин... Таллин... - заграница - банкомат!”, - осенило его.
Через неделю он уже стоял на Ленинградском вокзале, чтобы ехать в непривычном направлении с шумной русской делегацией; в вагоне выпил водки и успокоился, потом снова выпил водки и совсем успокоился. Ночью ему приснился банкомат с очередью: там шел митинг и сверкал театр, там высилась церковь, там были экскаваторы, краны, новостройка, тюрьма. И все пришли: клерк из сельскохозяйственного банка, трансвестит Шура, рейвер с миллионом, стриптизерша с супругом. Но банкомат не работал. Грустный Примаков объяснил собравшимся, что хождения денег больше не будет. Они звенели высоко в проводах, и на них с земли лаяла собака. Его трясли за плечо – пришла русская таможня, поезд стоял у границы. Где-то в глубине вагона в самом деле лаяла собака, брошенная на поиски наркотиков. Она их то ли нашла, то ли не нашла, но лай был жалобный и надсадный.
***
Сойдя с поезда, он сразу же устремился к банкомату и вытащил все свои деньги. Вожделенный ящик неустанно и сердечно выплевывал одну порцию за другой, и немыслимое, невероятное волшебство стало обыденностью и сделалось докукой. “То, что почти целый год для Вронского составляло исключительно одно желанье его жизни, заменившее ему все прежние желания; то, что для Анны было невозможною ужасною и тем более обворожительною мечтою счастья, - это желание было удовлетворено”. Сделав свое дело, он приступил к изучению быта и нравов. И все ему не понравилось - ни современности тебе, ни истории.
Все эти длинные Томасы и толстые Маргариты его не впечатлили. Унылая тощая, страшно провинциальная готика вовсе не захватывала дух, как, скажем, в Брюгге. Ее потихоньку подкрашивали и помаленьку надстраивали: вечная штопка не прекращалась ни на век, ни на день, но делу это не помогало. Художественнее прочего выглядела чужеродная имперская архитектура - усадьба конца восемнадцатого века с фронтоном, с колоннами, щемящая, как в Петербурге, и с дикой черепичной крышей, надставленной под углом в сорок пять градусов. Все бы ничего, но дом осыпался: эстонская реставрация, видимо, этнически избирательна - своя усадьба да чужая.
Не понравились и фестивальные радости - поездки на ледяное море, шашлык-машлык, выпьем за эстонское кино, выпьем за русское. “Глядите, лебеди”, - пищали уже взявшие на грудь русские артистки, тыча пальцем в воду, где, сжавшись от холода, стыли два комочка. “Они на зиму не улетают, у нас круглый год живут”, - врали эстонцы. Не понравилась и звезда полувековой давности Джина Лолобриджида в роли фестивального фейерверка: каждый год перекраивая рожу, чтобы сохранить ее в неизменности, она уже лет тридцать нигде не снимается, а только путешествует и теперь, наконец, добралась до Таллина. Но больше всего не понравился французский фильм, показанный как главный в последний день фестиваля. Фильм назывался “Воображаемая жизнь ангелов” и рассказывал о двух подружках-люмпенках, одна из которых все мечтала стать принцессой и презирала свое рабочее прошлое, а другая достойно карабкалась по камушкам. В финале первая выкидывается из окна, а вторая получает работу на фабрике. Картина была знаменитой и уж совсем плоской. Но именно это выбило его