Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Казус Вагнер», 1888
Итак, Ницше выявил проблему своего друга: он – инстинктивный оптимист, который в действительности считает, что оптимизма не достаточно. Тогда он оборачивается и нападает на собственный оптимизм – и проповедует свой подход миру, представляя его самым глубоким и умным взглядом на жизнь. И, поскольку многие люди сами запутались между инстинктами веселости и отчаяния, подход этот оказывается весьма соблазнительным.
Другими словами, Ницше может простить себя за то, что поддался очарованию друга. Вместо того чтобы просто сказать: «Что за идиот я был, когда связался с этим человеком», он понял, что это было не так. Научился на собственном опыте – и больше не повторял совершенной некогда ошибки.
Атмосфера нашего времени – коллективные ценности достойных людей – настолько глубоко вошла в наше мышление, что мы практически перестали ее замечать. Ницше не боялся шокировать своих читателей, открыто ополчаясь на все, что мы привыкли почитать. Он мечет стрелы в демократию, значимость жалости и сочувствия, ценность общности, стремление к общему благу. Его жестокие слова заставляют нас хотя бы на несколько минут задуматься о том, каково это – не разделять привычных основополагающих ценностей своего времени.
В приведенной ниже выдержке Ницше называет народ «стадом», и эти слова могут показаться злыми и жестокими. Но философ сознательно идет на риск, чтобы заставить признать неприятные, но очень серьезные истины. Возможно, порой мы слишком озабочены тем, чтобы соответствовать общепринятым стандартам. Порой – слишком трусливы, потому что нас пугает возможность конфронтации. Естественно, это относится не ко всем. Какой же полезный урок мы можем извлечь? Задайтесь вопросом: не слишком ли велика роль страха в вашей жизни? Не является ли главной целью вашей жизни стремление защитить самого себя?
«Ввиду того что во все времена существования людей существовали также и человеческие стада (родовые союзы, общины, племена, народы, государства, церкви) и всегда было слишком много повинующихся по отношению к небольшому числу повелевающих – то есть, понимая, что ничто не прививалось и не культивировалось в среде людей лучше и дольше, чем повиновение, – можно сделать справедливое предположение, что теперь каждый человек обладает врожденной потребностью в повиновении, то есть чем-то вроде формальной совести, которая приказывает: «Ты должен безусловно делать что-то, а чего-то безусловно не делать», короче говоря, «ты должен». Эта потребность стремится к удовлетворению, к наполнению своей формы содержанием; и она делает это грубо, в меру своей силы, нетерпения и напряжения, неразборчивая, как грубый аппетит, она исполняет все, что только ни прикажет ей кто-нибудь из повелевающих, – родители, учителя, законы, сословные предрассудки, общественное мнение.
Странная ограниченность человеческого развития, его медленность, задержки, частое возвращение вспять и вращение на месте – все это связано с тем, что стадный инстинкт повиновения передается по наследству очень успешно и в ущерб искусству повелевания. Если представить себе, что этот инстинкт дойдет когда-нибудь до крайности, то в мире совсем не будет отдающих приказы и независимых людей; или они будут внутренне страдать от нечистой совести, и для повелевания им придется обманывать себя – то есть делать вид, что и они сами лишь подчиняются. Такое положение сложилось сейчас в Европе – я называю это моральным ханжеством отдающих приказы. Они не знают иного способа защиты от своей нечистой совести, кроме как изображать из себя исполнителей более древних и высших приказов (приказов предков, конституции, права, закона или даже Бога) или даже заимствовать стадные максимы у стадного образа мыслей, называя себя, например, «первыми слугами народа» или «орудиями общего блага». С другой стороны, стадный человек в Европе ведет себя так, как будто он и есть единственно позволительная порода человека, и прославляет как истинно человеческие добродетели те свои качества, которые делают его смирным, уживчивым и полезным стаду: стало быть, дух общественности, благожелательство, почтительность, прилежание, умеренность, скромность, снисходительность, сострадание».
«По ту сторону добра и зла. Прелюдия к философии будущего», 1886
Список вроде неплохой. Но в нем упущено слишком многое. Ницше указывает на сделку, которую мы заключаем между желанием домашнего покоя и уюта – и стремлением спорить, бороться, требовать и сражаться.
«Пока полезность, господствующая в суждениях о моральных ценностях, остается чисто стадной, пока внимание целиком и полностью сосредоточено на сохранении общины, а безнравственное ищется именно и исключительно в том, что угрожает существованию общины, – до тех пор еще не может существовать «мораль любви к ближнему». Предположим, что даже тут мы уже встречаемся с постоянными малыми усилиями по проявлению уважения, сострадания, справедливости, кротости, взаимопомощи; предположим, что даже на этой ступени развития общества уже действуют все те инстинкты, которые позже получают почетные имена «добродетелей» и, в конце концов, почти совпадают с понятием «нравственности», – однако в ту эпоху они еще не принадлежат к числу моральных ценностей – они все еще внеморальны. В лучшие времена Римской империи сострадание не считалось ни добрым, ни злым, ни нравственным, ни безнравственным; и если даже подобный поступок поощрялся, то с этим поощрением прекрасно уживалось нечто вроде невольного презрения, особенно когда его сравнивали с действием, направленным на благо целого, то есть res publica. Естественно, что «любовь к ближнему» является всегда чем-то вторичным, отчасти условным и произвольно-иллюзорным в сравнении со страхом перед ближним. Когда структура общества вполне обеспечена и защищена от внешних опасностей, тогда этот страх перед ближним снова создает новые перспективы для моральных оценок. Определенные сильные и опасные инстинкты, такие как предприимчивость, безумная смелость, мстительность, хитрость, хищничество, честолюбие, которые до сих пор не только почитались ввиду их общественной полезности – разумеется, под другими названиями, чем выбранные здесь, – но даже развивались и культивировались (потому что в них всегда нуждались для защиты целой общины от общих врагов); эти инстинкты теперь становятся опасными вдвойне – теперь, когда для них нет отводных каналов, – и их начинают постепенно клеймить названием безнравственных и предавать проклятию. Теперь высокую моральную оценку получают инстинкты и склонности противоположные; стадный инстинкт шаг за шагом выводит свое заключение. Насколько велика или мала опасность для общества, опасность для равенства, заключающаяся в каком-нибудь мнении, в каком-нибудь состоянии или эмоции, в какой-нибудь воле, в каком-нибудь таланте, – вот какова теперь моральная перспектива: и снова страх является родителем морали. От высших и сильнейших инстинктов, когда они, прорываясь в страстях, увлекают человека далеко за пределы выше средней и низменной стадной совести, разбивается чувство собственного достоинства общины, разрушается ее вера в себя и переламывается ее хребет, – следовательно, именно эти инстинкты будут сильнее всего осуждаться и клеймиться. Великая духовная независимость, желание оставаться в одиночестве, даже великий разум кажутся опасными; все, что возвышает отдельную личность над стадом и заставляет ближнего опасаться, называется злым; умеренность, скромность, приспособленчество, самоуничижение и посредственность желаний начинают считаться моральной добродетелью и прославляться. В конце концов, в слишком мирных условиях представляется все меньше и меньше случаев или причин воспитывать свои чувства в духе строгости и суровости; теперь уже всякая строгость, даже строгость правосудия, начинает тревожить совесть; достойное и суровое благородство и принятие ответственности за собственные поступки воспринимается почти как оскорбление и пробуждает недоверие; «ягненок», а уж тем паче «овца», завоевывает все больше уважения. В истории общества бывают моменты болезненного размягчения и изнеженности, когда оно само заступается за своего обидчика, преступника, и делает это вполне серьезно и честно. Наказание кажется ему в некоторых случаях несправедливым – можно уверенно сказать, что сами представления о «наказании» и «обязанности наказывать» неприятны. Они возбуждают в обществе страх. «Разве не достаточно сделать его неопасным? Зачем еще наказывать? Исполнять наказание – это просто ужасно!» Этим вопросом стадная мораль, мораль трусости, делает свой последний вывод. Если можно было бы уничтожить все опасности, то есть саму причину страха, то вместе с ними была бы уничтожена и эта мораль: она стала бы уже ненужной, она сама считала бы себя ненужной! Тому, кто исследует совесть нынешнего европейца, придется извлечь из тысячи моральных изгибов и тайников одинаковый императив, императив стадной трусости: «Мы хотим, чтобы когда-нибудь настало время, когда будет нечего больше бояться!» Сегодня все, что прокладывает путь к этому времени, и называется в Европе «прогрессом».