Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мы должны помнить о чувстве меры, свободе от диких эмоций, спокойствии бога-скульптора. Его взгляд должен быть «солнечным». В Аполлоне воплощена непоколебимая вера в принцип индивидуализации – каждая вещь созвучна себе, отдельна, четко ограничена и отделена от всего остального. Все – это то, что оно есть, и ничто иное. Через жесты и взгляды Аполлона (каким он воплощен в скульптуре) с нами говорит мудрость, радость и красота «иллюзии».
Но из самых глубинных недр человека и даже самой природы являются ужас и блаженный восторг, когда происходит коллапс индивидуализации – и это дает нам первое представление о природе дионисийского начала, которое более всего доступно нам по аналогии опьянения.
Либо под влиянием наркотического напитка, о котором говорят все первобытные люди и народы, либо при мощном приближении весны, которая пронизывает радостью всю природу, просыпаются эти дионисийские эмоции, и по мере их усиления все субъективное исчезает до полного самозабвения. Еще в немецком Средневековье, охваченные той же дионисийской силой, носились всё возраставшие толпы, с пением и плясками, с места на место…
Бывают люди, которые от глупости или недостатка опыта отворачиваются, в сознании собственного здоровья, от подобных явлений, считая их болезнями простого народа. Несчастные, они и не подозревают, какая мертвецкая бледность окутывает их так называемый «здравый разум», как призрачно он выглядит, когда мимо него вихрем проносится сверкающая жизнь дионисийских безумцев.
Под чарами Диониса не только вновь утверждается союз человека с человеком, но сама природа – отчужденная, враждебная или порабощённая – снова празднует примирение со своим блудным сыном – человеком…
В пении и танце человек проявляет себя членом высшей общины: он разучился ходить и говорить и готов взлететь в воздух. Сами его жесты выражают колдовство… Он сам становится произведением искусства. В этих пароксизмах опьянения раскрывается художественная мощь всей природы во имя высшего удовлетворения первобытного единства».
«Рождение трагедии, или Эллинство и пессимизм», 1872
Ницше полагает, что основной конфликт лежит в самих истоках жизни. С одной стороны, мы хотим порядка, покоя, здравого смысла и достоинства. Хотим все контролировать: управлять своими финансами, поддерживать порядок на кухне, все успевать, питаться умеренно и здоровой пищей – словом, вести жизнь своей мечты! С другой стороны, нас тянет к освобождению, дикой радости и желаниям, не знающим запретов.
Мы можем обрести гармонию, найдя достойные названия для обеих сторон этого конфликта.
Как было бы хорошо, если бы личное развитие происходило легко и гладко. Возможно, у некоторых счастливчиков так и бывает. Но очень часто путь развития – то есть становления тем человеком, каким вы хотите быть, – оказывается мучительным и утомительным.
Историю собственного развития Ницше рассказывает в форме притчи. Это урок смелости перед лицом трудностей. Он говорит, что трудности в процессе развития совершенно нормальны. Свобода неизбежно предусматривает отделение: нужно оставить все дорогое позади – и это настолько тяжело, что порой хочется ополчиться на весь свет. Человек становится грубым и злым, но это все напускное.
Этот урок особенно тяжел для родителей, но в нем есть и утешение. Все дети неизбежно проходят период отделения от родителей и от всего, что им дорого. И это происходит не потому, что родители становятся ненавистны. Нет, они искренне их любят. Но, чтобы обрести свободу и независимость, им нужно отделиться. Любящему человеку рвать узы близости настолько тяжело, что на какое-то время он становится озлобленным и жестоким. Ницше не делает этот процесс проще, но хотя бы отчасти снимает сердечную боль.
«Можно предположить, что решительным событием для души, в которой некогда созрел и налился сладостью тип «свободного ума», стал великий разрыв, и что до этого она была душой связанной и казалась навсегда прикованной к своему углу, к своему столбу. Что вяжет крепче всего? Какие узы почти невозможно разорвать? У людей высокой и избранной породы – их обязательства: почтительность, присущая юности, робость и нежность ко всему издавна почитаемому и достойному, благодарность почве, из которой они выросли, руке, которая их вела, храму, где они учились поклоняться; их высшие мгновения будут сами крепче всего связывать и дольше всего обязывать их. Великий разрыв для таких связанных людей происходит внезапно, как подземный толчок: юная душа сразу разрывается, отрывается, вырывается – она сама не понимает, что с ней происходит. Ею управляет некое стремление, желание, давление: в ней просыпается желание и стремление бежать, все равно куда, во что бы то ни стало; жаркое, опасное любопытство к неоткрытому миру охватывает ярким пламенем все чувства. «Лучше умереть, чем жить здесь», – так звучит повелительный и соблазнительный голос. И это «здесь», это «дома» есть все, что она прежде любила! Внезапный ужас и подозрительность ко всему, что она любила, молния презрения к тому, что звалось ее «обязательством», бунтующее, деспотичное, вулканически пробивающееся желание странствий по чужбине, отчуждения, охлаждения, отрезвления, оледенения, ненависти к любви, возможно, святотатственный выпад и взгляд назад, туда, где она некогда поклонялась и любила, быть может, пыл стыда перед тем, что она только что делала, и вместе с тем восторг от того, что она это делала, упоенное внутреннее радостное содрогание, в котором проявляется победа, – победа? над чем? над кем?
Такие дурные и болезненные события есть часть истории великого разрыва. Это одновременно и болезнь, которая может разрушить человека, этот первый выплеск силы и воли к самоопределению ценностей, эта воля к «свободной воле»; и насколько болезненны все дикие попытки и странности, которыми человек освободившийся, отделенный теперь старается доказать себе свою власть над вещами! Он блуждает, полный жестокости и неудовлетворенных вожделений; все, чем он овладевает, должно ответить за опасное напряжение его гордости; он разрывает все, что его привлекает. Со злобным смехом он опрокидывает все, что находит скрытым, защищенным некоей стыдливостью; он хочет испытать, каковы все эти вещи, если их опрокинуть. Из произвола и любви к произволу он, возможно, направляет свою благосклонность на то, что раньше считалось плохим, – и с любопытством и желанием испытывать проникает к самому запретному. За его блужданиями (ибо он скитается беспокойно и бесцельно, как в пустыне) стоит знак вопроса, продиктованный более опасным любопытством. «Нельзя ли перевернуть все ценности? И, может быть, Добро есть Зло? А Бог – выдумка и хитрость дьявола? И, может быть, все вокруг ложно? И если мы обмануты, то не мы ли, по той же самой причине, и обманщики? И не должны ли мы быть обманщиками?» Такие мысли увлекают и уводят его в сторону – всегда все дальше и дальше. Одиночество окружает его, кружится вокруг него, становится все грознее, удушливей, томительней, эта ужасная богиня и… но кто сегодня знает, что такое одиночество?..
От этой болезненной изоляции, из пустыни этих лет испытаний еще далек путь до той огромной, бьющей через край уверенности и здоровья, которое не может обойтись даже без болезни как средства и своеобразного крючка для знания, до той зрелой свободы духа, которая есть и самообладание, и дисциплина сердца, которая открывает пути ко многим противоположным образам мысли. Еще далеко до внутреннего простора и чрезмерного изобилия, которые исключают опасность, что душа может потеряться на собственных путях или влюбиться и в опьянении замереть в каком-нибудь уголке; далеко еще до того избытка живых, целительных, восстанавливающих и воспроизводящих сил, который и есть показатель великого здоровья, до того избытка, который дает свободному духу опасную привилегию жить риском и отдаваться авантюрам: привилегию истинного мастерства и свободного ума! Посередине могут лежать долгие годы выздоровления, годы, полные многоцветных, болезненных волшебных изменений, управляемые и ведомые упорной волей к здоровью, которая уже часто решается рядиться и притворяться настоящим здоровьем. На этом пути есть такое состояние, которое человек такой судьбы позднее не может вспомнить без трогательного чувства: бледный, тонкий свет и солнечное счастье окружают его, он свободен, как птица, у него горизонты и высокомерие птицы, он обладает чем-то третьим, в чем объединяются любопытство и нежное презрение. «Свободный ум» – это холодное слово утешает в таком состоянии, почти что согревает. Нет больше оков любви и ненависти, живешь вне «да» и «нет», добровольно близким и добровольно далеким, охотнее всего ускользая, убегая, отлетая, улетая снова вверх; чувствуешь себя избалованным, как любой, кто видел под собой огромное множество вещей, – и становишься антиподом тех, кто заботится о вещах, которые его не касаются. И действительно, теперь свободный ум занимает лишь то (и очень многое!), что более его уже не заботит…