Шрифт:
Интервал:
Закладка:
14. VI.1946
Я сегодня искал домик, в котором Шенье жил, – хотел на него при дневном свете посмотреть, – и не нашел, до темноты шатался по бульварам; возвращался через Клиши, на всякий случай оглядываясь. Улица шла под уклон, подстрекала ноги припустить. Было темно. Я слышал, как журчит ручеек. Я шел очень быстро. Вдруг у меня за спиной поднялось какое-то движение: плащи, перчатки, шляпы… Захлестнула волна тошного воздуха, и я в панике бросился со всех ног. Не знаю, сколько я бежал. Когда оглянулся, никого не было. Я встал отдышаться. На перекрестке откуда ни возьмись появилась машина с погасшими фарами, совершенно бесшумно плыла с выключенным мотором. Какое-то пушкинское колдовство! Я стоял и смотрел, как она катится мимо, ждал, что будет. Ничего. Из-за поворота показался трамвай. С будничным выражением покачиваясь, позвякивая и светясь, проехал мимо, и еще долго после него в голове успокоительно поблескивало и звякало.
16. VI.1946
Ну вот, случилось то, чего так ждали, о чем было столько слухов и пересудов. Вышел этот указ[132], «приманка для идиотов», как говорит Игумнов, и никто больше не рассуждает ни об отставке де Голля, ни о парламентских выборах. Французов и Франции как будто не стало! Не знаю, что будет дальше. Вересков и другие считают, что это многим перевернет сознание. Боголеповы забили козу, устроили праздник.
* * *
Дмитрий Пересад все чаще и чаще появлялся в редакции «Русского парижанина», он делал больше для этой газеты, чем для «Вестей с Родины»; основным его занятием было поддерживать в Игумнове горение, сам редактор, чахнущий как полупустая спиртовка, нуждался в его присутствии, ему необходимы были новости и байки о внутренней жизни, что протекала в советском посольстве, для него имело значение все, даже самое незначительное. С болезненным удовольствием он слушал сплетни Пересада о том, как жены офицеров военной миссии и посольских работников стирают белье в больших ваннах, а затем развешивают сушиться на чердаке – в l’Hôtel d’Estrées! Представив знаменитый отель, построенный при Людовике XIV, и советских женщин с бельем на его чердаке, вообразив их бабью перекличку, их вздохи, телеса (может быть, даже матерок), он смеялся, долго смеялся, кашлял, не мог успокоиться, – ну вот, наконец, успокоился, с прищуром выслушал историю об ухаживаниях главного редактора «Вестей с Родины» за русской эмигранткой, которая к ним пристроилась работать машинисткой; Анатолий Васильевич возмутился, облизал губы и имя ее записал в блокнот. Дальше, дальше… Шушуканье женщин – так, так, Игумнову интересно, как подсчитывают рублики и франки, перебирают пядь за пядью приобретенные тряпки, заворачивают хрустальные трофеи, упаковывают меха, и – что говорят о французах и эмигрантах… офицеры и люди в военных кителях без знаков отличая, что-то они говорят о нас, думает Анатолий Васильевич, наверняка они все про нас знают: адреса и биографии, им донесли на нас наши прежние соратники, свои же все растрепали. Анатолий Васильевич злится, представляет, как они все вместе пьют водку, он легко себе воображает эту сцену, их тонкие, сплюснутые, как монеты, слова проскальзывают сквозь по-рыбьи сжатые щелочки ртов. Игумнов видит их глаза и уши: глаза выкатываются из черепов и закатываются в комнаты, прячутся под тумбочками, а уши, отвалившись от головы, прирастают к цветам в горшках: кактус от товарища Богомолова советским патриотам в штаб на рю Гальера! И они вынуждены цветок принять, поставить на солнечное место, обязаны его поливать. Все следят друг за другом: никто не ляпнул лишнего? Новые и новые подробности дополняли мозаику и витражи храма игумновской неврастении, над созданием которого Анатолий Васильевич трудился из ночи в ночь, – оставалось запечатлеть главного героя этих фантасмагорических картин.
В начале 1946 года в посольство под видом культурного работника прибыл тайный советник; его называли по-разному: лингвист, полиглот, переводчик, перевозчик. Игумнов его назвал Хароном. Теперь в его воображении постоянно присутствовала фигура Харона, темная и зловещая, даже не человек, а некая злобная могущественная субстанция, вроде большой и густо-насыщенной тени, которая готова была явиться и переместить Анатолия Васильевича из его съемной парижской квартирки на Пречистинский бульвар прямиком в зал Верховного ревтрибунала для участия в постановке очередной чаесамоварной драмы. Присутствие воли Харона обнаруживалось во всем: пролитый кофе сделал знаменательно мрачное пятно, в узоре которого Анатолий Васильевич видел коричневые контуры огромной грозной страны («слишком большая, – шептал он, глядя на кофейное пятно, – вплоть до Берлина! оттяпают-таки, значит»); рассыпавшиеся по полу карандаши сложились в символы: «Не приближайтесь! – страшным голосом приказал он. – Никому не прикасаться! – Согнувшись над рассыпанными карандашами, он изучал их, плавно шагая по кругу. – Неужели вы не видите!.. Это послание… стойте все!.. я должен зарисовать их расположение…» Париж облетел анекдот. В редакцию принесли посылку. Игумнов входит и видит: Крушевский собирается открыть коробку; все сгрудились вокруг него. Главный редактор в крик: «Что происходит? Что такое? Откуда?» Александр растерялся: «З-здесь б-была…» Игумнов строго-настрого приказывает не открывать: «Ни в коем случае! Кто доставил? Кто внес ее к нам? Пришли, она была, говорите? Ну-ну! Где bon de livraison?[133] Совершенно безымянная посылка… Какой-то неизвестный отправитель… Типография? Я не знаю такой типографии! Это может быть бомба!» Настоял на том, что сам откроет: «Все вон! Я один, только я! Все вон пошли!» С ним спорили: «Почему вы, Анатолий Васильевич?», «Вы – сердце русской эмиграции!», «Вы не имеете права собой рисковать!» Он никого не слушал. «Я могу! Мне можно умереть. Смерть мне станет облегчением. Пусть я погибну! Все вон!» Последней он буквально вытолкал Розу Аркадьевну. Она хваталась за него, он отцеплял ее пальцы, как колючки. В посылке оказалось семь экземпляров последнего романа Германа Руля и открытка с провансальским видом.
Появление тайного советника на Гренель Пересад связывал со свертыванием репатриационной миссии: почти все советские военнопленные были отправлены домой. Никакими культурными связями, конечно, Харон не занимался, он методично просматривал дела всех посольских работников и военных миссий (взвешивал: кому на родину ехать, а кому оставаться), заодно прочитал все номера «Вестей с Родины» и принес в офис главного редактора свои замечания, приложив конверт с инструкциями и директивами, после чего несколько дней его не было, вновь объявился тогда же, когда Игумнов с артистами вернулся из Бретани и Нормандии. «Совпадение? Вряд ли. А что, если он там был и следил за нашим выступлением?» – Пронзенный этой внезапной мыслью, Анатолий Васильевич похолодел, будто лежал не в постели, а в сугробе. Он мучительно перебирал лица присутствовавших в зале небольшого клуба: металлурги, литейщики – прихожане церквушки в Лизьё, которую они построили на свои сборы; вспомнил, как они с Тредубовым постояли, глядя на нарядную, выкрашенную в бирюзовый цвет церковь: «Смотрите, Юрий! – говорил он восторженно. – Вот стоит красавица-церковь! И зачем уезжать? Работа есть, дети растут, женятся, внуки побежали. От добра добра не ищут». Он лежал в темноте и вспоминал тех, кто подходил к нему на митинге в Лионе на улице Капуцинов в Доме русского разведчика: встречу устроил барон Бильдерлинг, пришло много «соколов» и «витязей»[134], были и бывшие члены РСХД и Национального союза, младороссы, журналисты закрывшихся газет и журналов принесли свои заметки о лионской жизни русских эмигрантов, поэты, прозаики и проч. – людей было так много, что устроили еще две встречи подряд; шли и шли, красильщицы по шелку, модистки, вышивальщицы, обитатели рабочих кварталов, измученные лица… – задавали вопросы, говорили, что подумывают уезжать («что нас тут ждет?» – «а что там вас ждет?»), брали сборник – «ну-ну, посмотрим» – недоверчивые рабочие с завода Берлие, могли сотрудничать с большевиками, заводы-то реквизировали комиссары, владелец Мариус Берлие арестован, может, и расстреляют, времена смутные, в Лионе полно советских, очень активны, ненормально взбудоражены, фанатики, какой-нибудь отчаявшийся безумец возьмет да выстрелит, просто так, натерпелся…