Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я записывал на магнитофон его речи, а потом прослушивал; иногда забывал магнитофон в гостиной, перед сном слушал, курил, чесал мою ногу, забравшись под гипс карандашом, и слушал… звуки комнаты, шумы, доносившиеся с улицы, пустое, шаги, поскрипывание половиц, и вдруг – посреди этих таинственных и вполне самодостаточных звуков – Альфред играет на клавесине, слушаю, перематываю бестолковый наш разговор о моей ноге, о его голове, слышу, как Альфред уговаривает Клемана не уходить, хлопает дверь, Альфред громко вздыхает, снова долгая тишина, перематываю, слушаю наш разговор о свободе и ограничении свободы – перематываю: громыхая костылями, я ухожу из комнаты, вздох, шаги Альфреда, шуршание коробка, чиркнула спичка, он курит и читает стихи на немецком, жаль, немецкого я не знаю, по ритму похоже на детскую считалку – забавно, наивно, дурашливо…
Другая бобина – Клеман: «…выбросить телевизор! В нем поселился де Голль! Построить баррикаду из телевизоров. Телевизор годится только для того, чтобы его выкинули в окно…»
Клеман вбивает слова, как гвозди, – сила, страсть. В нем живет несколько ветров. Он развевается, как знамя. Делаю погромче: «…менять общество начиная с семьи! Сломать семью! Эта система устарела. Государство ни на что не годится. Государство – это ржавый танк, который больше не едет. Все! Государство стоит. Оно препятствует развитию человека. Границы – сломать. Не надо их резать как ленточки. Ломать без жалости! Революция не должна ограничиться Францией и Италией. Я с нетерпением жду новостей из Соединенных Штатов. Надеюсь, они там дадут полицейским прикурить. Революция должна охватить весь мир! Мы должны построить общество нового типа!»
Его голос звенит, как тетива.
«…язык не имеет границ; язык выводит за пределы органической природы; благодаря языку человек обретает бессмертие, выходит за рамки времени…»
Его слова летят, как стрелы.
«…авторство не имеет значения; надписи на стенах домов не имеют авторов, все принадлежит всем, личность растворяется в безличной толпе, преодолеть эго, подавить в себе собственнические инстинкты…»
Клеман явился из иных миров. В нем живет будущее – может быть, не только этой страны…
Я с ним согласен: мир и правда устарел. Костюмы, бабочки, галстуки, манжеты, запонки, зажимы, клипсы, сословия, классы, визитные карточки, капитализм, социализм, религия, национальность – надоело. Усики, стрелочки на брюках, свадьбы, похороны… часы с кукушкой… Я вспомнил комнату Клемана – в ней были книги, стол, стул, одна тарелка, один стакан, ложка, вилка, нож, чайник… матрас, пара брюк, две рубашки – для описи его имущества хватило бы трамвайного билета. Голые стены. Созвучная футуристам аскеза. Взывающая к вещам другого типа пустота. Комната, как голый, ожидающий заливки холст, как форма, в которой будет отлито пока не изобретенное. Никаких занавесок. Окно приглашает небо войти и посеять звезды. Радиола. По ночам я слушаю блюз… Не знаю, кто играет, мне нравится курить, слушать музыку и смотреть в окно на городские огни. Я закрываю глаза и вижу голые стены комнаты Клемана. Я вижу стопки книг, которые, подобно сталагмитам, дорастают чуть ли не до потолка. Эта пустота неслучайна. Он наверняка сделал это в пику Альфреду, который силой исторического тяготения удерживает вокруг себя вещи и вместе с ними – память, пытаясь затормозить время (взвесить на ладони, прежде чем отпустить). В кабинете Альфреда – чего только нет! – там ощущаешь себя, как в гробнице фараона, как в ковчеге! В пустой комнате Клемана предчувствие нового старта, зарождение новой эпохи; его комната – своеобразное чистилище, в котором возьмет начало новая жизнь, из него выйдет новый человек.
Тишина, стук, шаги, голоса, женский смех – Мари? Нет, это голос Жюли, голос Клемана, они игриво ругаются, смеются. Помирились все-таки. Еще сто раз поругаются. Их шаги убегают, хлопает дверь комнаты Клемана, у нее такой особый скрип, сухой, нервный, дверь ему подстать.
Перематываю, тишина, перематываю, тишина, оставил, пусть вертится, курю, пью вино, вдруг голоса: Шершнев и Мсье М.
– Как там дела в Шамбери?
– Ох, там… – Неразборчиво. – С митрополитом говорить надо…
– Может, тогда его сюда привезти? Пусть у нас побудет, пока вся эта бумажная волокита идет…
– Боюсь, Альф, что лучше не надо. Он сейчас не в том состоянии. За ним уход нужен. Он кота оплакивает…
– Так что ж, пусть и оплакивает. Кто ему тут мешать будет?
– Не думаю, что его отпустят. Он, как бы это сказать, под арестом, что ли…
– А! Ну, да… Столько лет без документов…
– Поэтому и на епархиальный совет это дело вынесли. Никто не хочет на себя брать ответственность… ходатайствовать за какого-то… не говоря о том, чтобы нанимать юриста… Мало ли, кто он такой, столько лет скрывался… От кого бегал, спрашивают?
– От кого только не бегал…
Голоса затихли.
Шаги, шаги…
Шепот. Нет, шуршание. Чиркает спичка.
Шаги уходят.
Опять тихо.
Перематываю.
Вкрадчивая занавеска. Хлопнула дверца машины, еще раз открыли и хлопнули, voila, bon. Надо же, как хорошо слышно!
Перематываю.
Клеман. Что-то говорит, поднимаясь по лестнице. Скрипят ступеньки. Слова все четче, но я еще не могу разобрать, вот, теперь отчетливо слышно:
– …грабишь, празднуешь праздник варварской смерти, наслаждаешься, а потом, когда пир подходит к концу, а за воротами американская армия, ты понимаешь, что надо как-то свою шкуру спасать, и придумываешь: а спасу-ка я тридцать этих официантов, они неплохо мне подносили пиво и кровь в фужерах, да, спасу их, авось зачтется. Семь лет исправительных работ – слишком маленькое для него наказание!
– Ты бы предпочел, чтоб его казнили.
– Да. Всех эсэсовцев без исключения. Смертная казнь. Точка. Был в СС – отвечаешь за всё, вообще за всё, наравне со всеми, несмотря на чин, ранг, звание и так далее.
– Почему бы вместо казни не проявить великодушие – позволить им, всем осужденным в Нюрнберге, жить дальше?
– Как? Просто жить? В тюрьме?
– Нет, не в тюрьме. На свободе. Среди людей. Представь, они бы жили среди нас в мире, который идет дальше. Они бы жили с сознанием собственного поражения, они раскаялись бы…
– Нет, они не раскаялись бы, – категорично говорит Клеман. – Там нет никакого сознания. Это же просто пустые люди, машины…
– Мы не знаем наверняка. Что, если мы бы прочли новую исповедь кающегося палача? Стали бы свидетелями перерождения? Так мы покончили бы с ветхозаветными методами и, кто знает…
– О да! Я уверен, ради дополнительного пайка они что угодно написали бы.
– Нет, не поймем мы друг друга, Клеман.
– Не поймем. Потому что я – французский еврей, а ты – русский немец. Мы слишком разные.
– Хоть я почти не занимался воспитанием, не произносил дидаскалических речей, все-таки ты со мной разговариваешь, как французский сын со своим французским отцом.