Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Платье на ней было какое-то очень дешевое, без всякой «элегантности». Как женщина Цветаева не была привлекательна. В Цветаевой было что-то мужественное. Ходила широким шагом, на ногах — полумужские ботинки (особенно она любила какие-то «бергшуэ»).
Когда Марина Ивановна (в тот же год нашей встречи) переехала из Берлина в Мокропсы, под Прагой, у нас завязалась переписка. Но длилась не очень долго.
Марина Ивановна вечно нуждалась в близкой (очень близкой) дружбе, даже больше — в любви. Этого она везде и всюду душевно искала и была даже неразборчива, желая душевно полонить всякого.
Мне писать Марина Ивановна стала довольно часто. Я отвечал, но, вероятно, не так, как она бы хотела. И в конце концов переписка оборвалась после письма Марины Ивановны, что больше она писать не будет, ибо чувствует, что мне отвечать ей в тягость.
Но одно время Цветаева попросила, чтобы я пересылал ей письма в Москву для Бориса Пастернака (прямо писать не хочет, чтобы письма не попадали «в руки жены»).
Думаю, что в Марине было что-то для нее самой природно-тяжелое. В ней не было настоящей женщины. В ней было что-то андрогинное, и так как внешность ее была непривлекательна, то создавались взрывы неудовлетворенности чувств, драмы, трагедии.
Поэму-сказку «Мóлодец» МЦ закончила 24 декабря, в Сочельник.
Последняя строка Молодца
звучит как непроизнесенное: аминь: да будет так (с кем — произнести боюсь, но думаю о Борисе).
В письме Пастернаку (22 мая 1926 года) она скажет: «Борис, мне все равно, куда лететь. И, может быть, в том моя глубокая безнравственность (небожественность). Ведь я сама — Маруся».
Что это за человек, Марина Цветаева! Занеся руку над последней точкой в «Мóлодце», она уже мечтает написать, по-видимому, очерковую реакцию на аксаковскую «Семейную хронику». Мечта по обыкновению словообильно обосновывается, заранее прописывается, обдумывается со всех сторон, в том числе и так: «Европейский кинематограф как совращение малолетних». Но здесь интересен не только ход размышлений МЦ, несколько сбивчивых, но круг ее чтения:
…Зачем так огорчать (от: горечь), омрачать девочку, так разжигать — мальчика? — Именно давая, ибо если ребенок сам берет! страстно! из рук рвет! — то мы уже имеем дело не с ребенком (возрастом), а с сущностью (вне), с особой особью любве- или стихолюбов, с Байроном в возможности или в будущем, т. е. с существом все равно обреченным, с тем, которого — спасти — нельзя.
Но как могут учителя, давая Евгения Онегина в руки среднему 14-летнему, ждать в ответ 1) хорошего сочинения 2) разумного поведения. Давать ребенку поэта (верней — поэму) то же самое, что прививать тифозному — чуму. Двойное безумие: исконное и навязанное.
Не Пушкина, не Чарскую давать (дарить!) — Лескова (Соборяне), С. Лагерлёф… …очень, очень, очень Диккенса, так же — Андерсена, и больше чем можно, т. е. всего Alexandre Dumas , т. е. сплошное благородство и действие, — и В. Скотта, конечно (потом не захочется) — всё, только не любовь в голом виде, или, как в ЕО если не в голом виде, то силой дара покрывающей и быт и рассуждения и природу.
И никогда не — Семейную Хронику, т. е. живую душу несчастной, страстной, прекрасной женщины, живое мясо ее души.
Книги где конфликт не внутренний, тйк, образно: Геракла (Авгиевы конюшни), а не Тезея (лабиринт, т. е. клубок, т. е. любовь, т. е. Наксос) — никаких лабиринтов, никаких тайников души (и тела!) — сами! — рано! — Никаких Неточек Незвановых и Бедных Людей, ибо Неточка — уже Соня Мармеладова, княжна Катя — уже Аглая.
Подвиги, путешествия, зверей, зверей, зверей. Джунгли Киплинга, Марка Твена, всё что на белом свете дня или при достоверной луне (в достоверной тьме) ночи — под таким и таким-то градусом.
Тогда будут — здоровые дети, здоровые провинности, здоровые (свои) болезни, — здоровые люди.
Те же кому суждено быть поэтами — эти запретные книги, ни одной не читав, сами, из себя, на углу стола, под ор своих счастливых товарищей — напишут.
Отчетливо слышна интонация Марии Александровны Цветаевой, ее дидактическая позиция, тот самый диктат, навсегда запомненный дочерью и, как видим, положительно усвоенный.
Новый, 1923 год МЦ со своими встретила у Чириковых.
Двадцать третий год будет бурным.
Новогодье отметили славно. Отоспавшись, 1 января Евгений Николаевич Чириков написал дочери Людмиле: «Мы ближе сошлись с Мариной Цветаевой, и всем нам она стала нравиться».
МЦ, все еще не определившись с календарем, заносит в тетрадь новый замысел:
21 декабря
…..
2-го нов января 1923 г. — благословясь — Продолжение Егорушки —
Написано:
1. Младенчество
2. Пастушество
3. Купечество
Должно быть написано:
4. Серафим-Град
5. Река
6. Елисавея
7. Престол-Гора
8. Орел-Златоперый
9. Три плача
…..
Необходимо вести повествование круче, сокращать описания: этапами, не час за часом — иначе никогда не кончу. Меньше юмора — просторнее — NB! не забывать волка.
Далее — поток набросков продолжения «Егорушки».
Из Парижа пришла просьба Марии Самойловны Цетлиной, старой знакомой — прежней хозяйки салона в Кречетниковском переулке, — дать стихи для журнала «Окно». Женщина уважаемая и воспетая — в честь нее возник поэтический псевдоним ее мужа Михаила Осиповича Цетлина: Амари (A Marie), — под ним вышел его сборник «Лирика» (Париж, 1912). 9 января МЦ ей отвечает, что «в данный час почти все стихи розданы». И правда, у МЦ — каскад публикаций: в берлинских коллективных сборниках издательства «Мысль» — «Женская лирика» (семь стихотворений) и «Из новых поэтов» (четыре стихотворения), в первой книге альманаха «Струги» (Берлин, издательство «Манфред») — одно стихотворение. Она пишет Цетлиной:
Недавно закончила большую русскую вещь — «Мóлодец». И вот, просьба: не нашлось ли бы в Париже на нее издателя? — Сказка, в стихах, канва народная, герой — упырь. (Очаровательный! Насилу оторвалась!)
Одно из основных моих условий — две корректуры: вся вещь — на песенный лад, много исконных русских слов, очень важны знаки.
Недавно вышла в Берлине (кво «Эпоха») моя сказка «Царь-Девица» — 16 опечаток, во многих местах просто переставлены строки. Решила такого больше не терпеть, тем более, что и письменно и устно заклинала издателя выслать вторую корректуру.