Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В моей душе не было чувства озлобления, нет, скорее жалость к этим людям, с которыми я работал бок-о-бок многие годы, жалость, что они добровольно согласились на такое унижение.
Я продолжал работать, завершая свою плановую работу для сборника по истории английского рабочего класса. Работа называлась «Английский рабочий класс и Вторая мировая война». Я сдал ее в срок и ожидал обсуждения, которое так и не произошло.
Спустя некоторое время после собраний меня пригласил ученый секретарь Института всеобщей истории Н. Калмыков и сообщил, что на всех собраниях была единодушно принята резолюция, осуждающая мое решение покинуть Советский Союз, и было высказано мнение, что я должен уйти из института, подав заявление об освобождении меня от работы.
Я попросил Калмыкова ознакомить меня со стенограммой заседания актива, но получил ответ, что стенограмма находится у директора и что после ее выправления я смогу с ней ознакомиться. Но этого так и не произошло... Мой ответ Калмыкову был предельно ясен: эмиграция официально разрешена советским правительством. Я подал документы на выезд и ожидаю ответа в соответствии с законом. Этот вопрос решается учреждениями, специально уполномоченными на то правительством. Всякие собрания, осуждения и тому прочее являются самодеятельностью и находятся в грубом противоречии с законом. Поэтому я решительно отвергаю любые резолюции, принятые на такого рода собраниях и спокойно ожидаю решения компетентных организаций. Я буду продолжать свою работу в институте до того момента, пока не получу разрешения на выезд. Конечно, если институт хочет, чтобы я ушел как можно скорее, то почему бы ему не обратиться в соответствующие учреждения и не попросить их ускорить процедуру выдачи визы? На том наш разговор и закончился и никогда больше не возобновлялся.
Хотя я был осужден подавляющим большинством сотрудников, но среди них нашлось несколько мужественных людей, которые отказались поддержать предложенную резолюцию, заявив, что вопрос эмиграции является частным делом, а не предметом общественного разбирательства. Некоторые сотрудники попросту не явились по разным причинам на собрания осуждения. Да, многое изменилось со времени смерти Сталина. Чувство самоуважения неизмеримо выросло, и оно будет расти, разрушая корни конформизма. Этот процесс может приостановить только возобновление массового террора. Но, думается мне, время для этого уже прошло.
Где-то в середине апреля я включил радиоприемник и услышал сообщение Би-Би-Си о процессе в Омске над Мустафой Джемилевым, лидером крымско-татарского движения за восстановление прав татар Крыма и возвращение их на родину. Он должен был выйти из тюрьмы в связи с окончанием срока, к которому он был приговорен, но палачи не желали выпускать этого мужественного человека на свободу, поскольку им не удалось сломить его волю. Во время суда произошли столкновения, при которых охранники подняли руку на академика Сахарова и его жену. Когда я услышал это, меня внезапно охватил такой гнев, с которым я просто был не в состоянии совладать. Я сел и написал обращение к своим коллегам-историкам, призывая их к протесту. Немного поостыв, я позвонил Сахарову и узнал, что он еще не вернулся из Омска. Тогда я решил подождать до его приезда, чтобы получить достоверную информацию о том, что произошло. Мы встретились уже после его интервью иностранным корреспондентам о суде в Омске. Когда я выразил Сахарову сочувствие, ему и его жене, он ответил: «Выражать сочувствие нужно не мне, а Джемилеву». Да, он был прав.
...Я позвонил в агентство «Рейтер» и условился о встрече с корреспондентом агентства. Мы встретились около кукольного театра Образцова на Садовом кольце. Когда я подошел к нему, черная кагэбэшная «Волга» отъехала от театра. Наша встреча была зафиксирована. Но меньше всего я думал об этом. Затем я решил, что будет ошибкой с моей стороны, если я передам свое заявление только представителям буржуазной печати. Я в принципе считал неправильным, что диссиденты игнорируют коммунистическую печать Запада, ибо тем самым они лишают себя возможности апеллировать ко всем оттенкам общественного мнения за рубежом. И об этом я не раз говорил диссидентам. Я не застал дома корреспондента «Юманите» и «Униты», но передал заявление корреспонденту английской коммунистической газеты «Дейли уоркер». Надо сказать, что лондонская «Дейли уоркер» была первой западной газетой, полностью опубликовавшей мое заявление. Номер этой газеты от 21 апреля 1976 года был запрещен к продаже в Москве. Таким образом, я невольно причинил газете финансовый ущерб.
Мое заявление было встречено общественностью с пониманием. Не то было с иными моими коллегами, к которым, собственно, и было адресовано обращение. Некоторые из них упрекали меня в том, что я поставил их в тяжелое моральное положение, в то время как сам собираюсь покинуть страну. Мнение о неуместности моего заявления в связи с предстоящим моим отъездом было высказано и несколькими другими людьми. Я не считал и не считаю такие упреки справедливыми, ибо это заявление было сделано мною до получения разрешения на выезд, в Москве, когда еще я продолжал работать в Академии наук. Я тогда полагал и своего мнения не изменил: выражать свое публичное согласие или несогласие можно в любой момент, независимо от жизненных планов. Многие мои друзья разделяют это убеждение. Разрешение на выезд пришло через пять с половиной месяцев после подачи заявления — 24 мая 1976 года. Мне даже не прислали обычной повестки из ОВИР'а, а позвонили по телефону и предупредили, что мне дано две недели на сборы, но крайняя дата выезда была названа 1 июня, т. е. через шесть дней! На мой недоуменный вопрос инспектор ОВИР'а озадаченно переспросила меня: «Как шесть дней?» — «Сосчитайте сами», — посоветовал я ей. Инспекторша сосчитала и сказала, что срок будет 7 июня. Фактически в моем распоряжении оставалось 12 дней. Не очень-то большой срок для 56-летнего ученого, прожившего всю свою жизнь в СССР. Но делать было нечего. Правда, я мог бы просить об отсрочке, но по опыту других я знал, что такого рода ходатайства связаны со встречами с сотрудниками КГБ и со встречными просьбами или предложениями с их стороны. Я этого не хотел. И стал собираться.
На следующий день после получения разрешения на выезд 25 мая 1976 года я отправился на слушание апелляции Мустафы Джемилева в Верховный Суд РСФСР, что помещается на улице Куйбышева. Я ожидал встретить там многочисленную толпу диссидентов и родственников осужденного, но когда я поднялся на 3-й этаж, где происходило заседание суда, то встретил лишь несколько человек: Андрея Дмитриевича Сахарова, Петра Григорьевича Григоренко и его жену, Нину Ивановну Буковскую, потом подошла Ада Найденович. Было еще несколько человек, но всех