Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но потом… ничего. Прошли месяцы, затем годы. Окна piano nobile все это время оставались закрыты ставнями. Супругов Беджио редко видели в Венеции. Приглашенные ими реставраторы пребывали в полной растерянности. Множились спекуляции о том, что Беджио надеялись, что покупка палаццо Барбаро заставит венецианское общество принять их, но были сильно разочарованы, когда этого не произошло.
Потом всплыла правда. Ивано Беджио разорился. Феноменально успешная мотоциклетная компания «Априлия» находилась на грани банкротства. Палаццо Барбаро снова было выставлено на продажу, но не за 6 миллионов долларов, заплаченных Беджио Кертисам. Говорили, что новая цена составила 14 миллионов. Предложений покупки не было, и, что самое трагичное, оно не могло поступить от молодого идеалиста Дэниела Кертиса – единственного представителя пяти поколений Кертисов, в котором текла венецианская кровь. Дэниел внезапно умер от разрыва аневризмы в возрасте сорока семи лет. В течение недели после его смерти в «Иль Газеттино» каждый день появлялись прочувствованные статьи. Одна фраза с особенной силой передавала дух этих заметок: «ДЭНИЕЛ. Друг навсегда, великий венецианец».
Свет в зрительном зале не стали приглушать после начала концерта, так как его записывали для телевидения, а это означало, что весь вечер в зале будет светло, как в телевизионной студии. После Бетховена играли Игоря Стравинского (похороненного в Венеции), Антонио Кальдару (родился в Венеции) и Рихарда Вагнера (умер в Венеции). Я сосредоточился на звучании. Хороша ли была акустика? Специалисты утверждали, что да. Но, конечно, зрителям, сидевшим в ложах, особенно в дальней части зала, качество звука показалось хуже, чем тем, кто сидел в партере.
Но самыми характерными для Венеции звуками были не те, что раздавались под сводами «Ла Фениче». Юрген Рейнгольд, главный инженер «Ла Фениче» по акустике, обратил на них внимание, удивившись низкому уровню ночного шума в Венеции – тридцать два децибела. Для других городов средний уровень ночного шума составлял сорок пять децибел. Конечно, эта разница была обусловлена отсутствием в Венеции автомобильного движения. «Венецианская тишина меня околдовала, – сказал Рейнгольд. – Когда я вернулся домой в Мюнхен, шум показался мне невыносимым, а ведь это были звуки обычного уличного движения».
Я тоже был околдован тишиной и покоем Венеции, а затем в еще большей степени самой атмосферой города. То, что сначала было притяжением красоты, переросло с течением времени в очарование более общего плана. С самого начала я крепко запомнил предостерегающие слова графа Марчелло о том, что все венецианцы играют как актеры, никогда не говорят правды и, как правило, думают нечто диаметрально противоположное тому, что говорят.
Я знал, что в Венеции мне говорили правду, полуправду и лили в уши откровенную ложь, и я никогда не был уверен, что именно слышу в каждый данный момент. Но время часто расставляет все по местам и открывает суть. Всего за несколько дней до открытия «Ла Фениче», например, я обнаружил разоблачающую информацию, когда прохаживался по аркаде Дворца дожей. Я заметил мемориальную доску, на которой было написано имя Лоредан. Я сразу вспомнил графа Альвизе Лоредана, человека, с которым познакомился на карнавальном балу и который показал мне три растопыренных пальца, говоря, что в его роду было три дожа. Он повторил это не один раз.
И это было правдой.
Граф Лоредан также сказал мне, что в пятнадцатом веке Лоредан разгромил турок и тем самым помешал им переправиться через Адриатику и уничтожить христианство. То был хорошо известный Пьетро Лоредан, который нанес туркам поражение в пятнадцатом веке. Но человек, упомянутый на мемориальной доске на площади Сан-Марко, оказался Лореданом семнадцатого столетия по имени Джироламо, и был он трусом, изгнанным из Венеции за то, что сдал крепость на острове Тенедос туркам, «к великому вреду для христианства и [его] страны».
Альвизе Лоредан, конечно, не был обязан полоскать передо мной свое фамильное грязное белье. Его обман был достаточно безобиден, и я воспринял его как часть театральной пьесы, часть бесконечного мифа и тайны Венеции.
Когда концерт окончился, я вышел на Кампо-Сан-Фантин, где обратил внимание на человека, обмотанного двумя шарфами – одним из белого шелка, другим – из красной шерсти – и освещаемого взрывами фотовспышек. Это был Витторио Згарби, художественный критик, сделавший себя персоной нон грата в институте Курто в Лондоне, попытавшись вынести из библиотеки института две редкие книги. Згарби позировал фотографам, одной рукой обняв за плечи синьору Чампи, а другой обвив за талию женщину в украшенной жемчугом шапочке. Згарби так и не стал министром культуры Италии, как ему пророчили; но его назначили заместителем министра, то есть на меньшую, но тоже важную должность, что в данной ситуации все равно было удивительно.
На краю кампо дюжина мужчин в шелковых чулках, черных плащах и треуголках ожидали тысячу сто зрителей, чтобы проводить к лодкам, которые направятся к Арсеналу и доставят гостей на большой праздничный банкет. Организаторы, планировавшие его, несколько недель без устали работали над убранством торжества. «Иль Газеттино» заранее заготовила макет завтрашнего номера газеты – за 15 декабря 2003 года, – чтобы гости, заняв места за праздничными столами, сразу увидели великолепную полноцветную фотографию «Ла Фениче», помещенную на первой полосе. Но в течение дня происшедшие события внесли в план свои коррективы, и сегодня гости рассядутся по местам, глядя на фотографию грязного и растерянного Саддама Хусейна, которого всего за несколько часов до этого арестовали в Ираке. Но это, собственно, не имело никакого значения.
Мне не особенно хотелось ужинать в компании тысячи человек, к тому же у меня были другие планы. Я вышел с Кампо-Сан-Фантин и по Калле-делла-Фениче направился к заднему фасаду театра, потом перешел через маленький мост и оказался у дома на Калле-Каоторта, где навестил синьору Сегузо, теперь вдову маэстро Архимеда Сегузо, «чародея огня».
Мы стояли у окна, из которого синьора Сегузо восемь лет назад увидела клубы дыма, поднимавшиеся над «Ла Фениче», и из которого Архимед Сегузо всю ночь смотрел на пожар. Синьора Сегузо сказала, что с тех пор не смотрит из этого окна на «Ла Фениче», потому что, несмотря на все разговоры о «com’era, dov’era», театр уже не был таким, «каким был» до пожара, во всяком случае, не из этого окна. Перестроенное северное крыло театра стало на несколько футов выше, а нагромождение металлических желобов, труб и ограждений, смонтированных на крыше, делало «Ла Фениче» похожим на промышленный объект, как в Маргере, уничтожив приятный для глаз вид терракотовой крыши, которая так радовала прежде синьору Сегузо и