Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Афинянка, она привезла в византийские Салоники дух древней трагедии. С моей матерью – и она тоже в моих глазах выступала героиней сверхъестественных масштабов – бабушка постоянно ругалась, как Клитемнестра с Электрой. И чтобы оскорбить ее, использовала истинно мифическое имя – Медея.
Так, задолго до того, как я вырос и прочитал мифологию моего племени и древние трагедии, я уже знал их. Из того, что я видел, слышал и не так уж редко испытывал на собственной шкуре, мне было известно, что Медея – ужасная женщина, которая ненавидела своего мужа и была способна зарезать даже детей, – его и своих, только чтобы отомстить ему.
И когда бабушка забрала меня и увезла в Афины – подальше от матери, что родила меня, и от Салоник, где я был рожден, – мне казалось, что я избежал неизбежного заклания, верной смерти. И, может, единственной моей болью и чувством вины (за ними позже последовали и прочие) было не то, что я расставался с матерью – отца я уже давно приучился считать «потерянным» для меня, – но то, что там оставался и подвергался опасности другой ребенок, моя сестра.
Но даже если и предположить, что покинутая моя мать – и опустошенные моим отбытием Салоники – была воплощением всех тех ужасов, что приписывала ей моя бабушка, какой сын, сколько бы жалоб ни было у него, сможет хоть когда-нибудь перестать любить мать, что родила его? Что вскормила его своим, каким бы горьким оно ни было, молоком? Что помогла ему сделать его первые шаги? Что научила его первым словам его языка – мама, мам, не надо!..
И, конечно же, из-за этого любопытного отождествления моей матери с Салониками, возникали и становились все сильнее и все остальные связи, что соединяют людей с местами, где они появились на свет. Здесь, на улице Никифора Фоки, в двух шагах от Белой башни, я нацарапал грифелем свои первые каракули. Здесь услышал первые звуки. Спел первую песню – «Рамону». Выучил первое стихотворение – «На перечное дерево забрался я легко, нарезать перца я хотел…» Где-то здесь то ли во второе, то ли в третье лето моей жизни я впервые посмотрел кино и оказался совершенно потрясен этой тайной, воспроизведением тебя самого, как это так получилось, что на черно-белой бумаге появлялась птичка.
Здесь, в Салониках, я понял, что есть люди, которые страдают от голода сильнее, чем мы, и что наши дома – настоящие дворцы по сравнению с их жалкими бараками для беженцев. И что есть какие-то враги, которые, если не будешь сидеть тихо как мышка, придут и зарежут тебя своими ятаганами или воткнут в тебя иголки, чтобы выпить твою кровь, – так я обретал классовое и национальное самосознание. Здесь, в Аретцу и Агия Триада, я впервые погрузил свое тело в эгейские воды. Здесь впервые познал эротическое возбуждение – и это произошло совершенно не так, как я в целях исключительно эстетической завершенности описал в «Первом воспоминании». Здесь, где-то в Папафи, я со страхом, но и с огромным любопытством впервые увидел мертвого человека, говорили, что он был генералом, в черном гробу его лицо и руки казались отлитыми из свечного воска. И именно здесь, в этом втором крупнейшем городе византийского мира, который со всеми своими бесчисленными церквями словно бы источал аромат ладана, я услышал и прошептал первые молитвы моей религии, с которыми, хочу я того или нет, когда-нибудь вынесут и мое тело.
С того времени прошла почти половина столетия. Я пережил многое и многому научился, и даже кое-что из этого значительно лучше, чем то умели в те времена «большие». И все это я получил не от матери и не от Салоник, но от многих людей и всего мира. Однако же все началось отсюда, поскольку здесь я родился и здесь провел первые шесть лет своей жизни, годы, которые, как говорят, накладывают на нас неизгладимый отпечаток.
Поэтому и всем, что я люблю и что ненавижу, что делало меня счастливым и что ранило и продолжает ранить, я обязан и буду должен в основном моей матери и Салоникам.
Итак, каждый раз, когда мне случается оказаться в этом городе, меня не только ошеломляют противоречия между «тогда», каким оно замерло в какой-то момент в моей памяти, и «сейчас», – и правда, кажется даже, что и Белая башня как будто ушла далеко от морского мифа и теперь ступает на сушу действительности. Наряду с этим меня охватывают и другие – такие же странные ощущения.
Я брожу по улицам, незнакомец в толпе незнакомцев, и думаю: как странно! Родиться и здесь и иметь так мало друзей в этом месте! Знать своих родственников – и быть знакомым им – только понаслышке! И они, и столь многие остальные не знают меня настоящего, но воспринимают скорее как часть мифа – как и я ощущаю Салоники! Этот город мой, и я принадлежу ему, но приходят мгновенья, когда я смотрю на него как чужеземец и он поступает со мной как с посторонним!
Но что поделать? Такова во всем моя судьба: я отсюда и в то же время чужой. Я не имею в виду, что нигде мне нет места, – вовсе нет! Но я принадлежу к чему-то и одновременно не имею никакого отношения. Как будто бы я раздроблен на мельчайшие части, мое целое составляют противоречия, и я парю между мирами…
Но я не жалуюсь. Потому что не только не сделал ничего, чтобы изменить то, что было предначертано, но и, напротив, возделал этот сад. Так или иначе, иногда – в минуты горечи, когда, как и все люди, я тоже хотел бы, чтобы можно было переписать жизнь заново, – мне кажется, что рано или поздно, но я тоже найду свое утраченное единство: в тот момент, когда конец встретит начало и так замкнется круг. И я снова стану цельным и простым – каким был тогда, когда меня записали в актовые книги[85] города.
Вместо венка
[86]
Цикл замкнулся