Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Макар Иннокентьевич прошел на чистую половину.
Макар Иннокентьевич еще раньше выглядел, что поручик ушел на деревню. Он смело прошел к постели поручика, порылся в углу, нащупывая винтовку, подсумок. Ощупал постель, поискал и не нашел нагана. Потом осторожно переглядел, перещупал все вещи Канабеевского и вернулся к себе.
— Пошто так скоро? — лениво спросил Алешка.
Макар Иннокентьевич не ответил.
После обеда к Макару Иннокентьевичу пришли мужики. Они долго молчали. Они задымили всю горницу. Потом Макар Иннокентьевич взглянул на Алешку и хмуро усмехнулся:
— Ты, антилерист, ступай-ка, погуляй покамест. Без тебя обойдемся!
— Не доверяете? — оскалился Алешка.
— Там понимай, как знаешь, а, между прочим, языком не трепли. Ступай!..
Алешка ушел. Мужики опять молча покурили. Потом Макар Иннокентьевич, словно продолжая известный всем разговор, сказал:
— Трехлинейка у его наготове. Патронов дивно, не менее ста. Револьверт с собой таскает.
— Утром всего ловчей!.. — заметил один из мужиков. — Утром он еще со сна не оклемается — тут его и взясть.
— Как бы пулей кого не попортил?
— А мы с хитростью! Рази мы так напрямки и попрем супротив его?!
— Чего и говорить!.. Брать надо с опаской, полегше!
Замолчали. Трубки захрипели; задымились сильнее.
— Селифашку с его оравой в ту же пору скрутить следовает!..
— Селифашка — што!.. Селифашку скрутить пустяк!
— Конешно!..
Еще покурили. Еще помолчали. Ушли.
А утром сквозь сладкий, последний сон услыхал Канабеевский движение над своей головой, раскрыл глаза, дернулся, хотел вскочить, но почувствовал крепкие руки, охватившие его за локти, за спину. Увидел мужиков и среди них Макара Иннокентьевича.
— Вы что? вы что? — крикнул он и рванулся. Но руки держали крепко. И кто-то успокаивающе сказал:
— Не крутись, паря, кабы кости тебе не помять!..
— Вязать мы тебя пришли — вот што! — прибавил другой.
Канабеевский тяжело дышал. Он задыхался. Переводя с трудом дух, он оглядел всех и сквозь зубы, сдерживая ярость, сказал:
— Гады!.. Сволочи! Попомню я это вам!..
— Не ругайся! — благодушно успокаивали его. — Ругаться будешь, не посмотрим, что ты благородье!..
— Дайте одеться! — угрюмо попросил поручик. — Голого разве вяжут?..
— Ну, ладно! Одевайся! отпустите, ребята.
Канабеевского освободили, он быстро сунул руку под подушку. Нагана гам не было.
Макар Иннокентьевич коротко засмеялся:
— За дурачков нас считаешь? Рази мы револьверт в этаком месте оставим?.. Он у нас прибран.
Поручик зло сверкнул на него глазами и стал быстро одеваться.
Мужики закурили. Канабеевский торопливо натягивал на себя одежду. Застегнув на себе последнюю пуговку, он вызывающе спросил:
— Что вам от меня нужно?
Мужики молча переглянулись и не ответили.
Канабеевский сжал кулаки и повторил:
— Что вам нужно?..
— А вот мы тебя отправлять будем! — наконец, ответил Макар Иннокентьевич.
— Куда?!
— По начальству… Начальство настоящее, вишь, идет. Красны…
30
Канабеевского, Вячеслава Петровича, закрутив ему руки за спину, увели в белую баню, которую еще накануне хорошенько истопили. Ему дали с собою подушку, шубу, развязали руки и оставили в одиночестве.
— Увезем тебя завтра в Бело-Ключинское! — сказали ему. — Вишь, сёдни несподручно нам… — Ничего, баня чистая, теплая, ночь-то хорошо прокоротаешь.
Канабеевский молчал.
Он замолчал с тою времени, как Макар Иннокентьевич закручивал ему руки за спину. Молча прошел он по деревне под взглядами баб и ребятишек. Молчал, войдя в низкую баню.
Оставшись один, он тяжело опустился на лавку и задумался.
Затянутое подтаявшим, отпотевшим льдом оконце пропускало мутный свет. В полутемноте по углам стыли тени. Пахло сыростью, вениками, мокрым камнем.
Канабеевский хрустнул пальцами. В нем все кипело. Хотелось биться, кричать, ломиться в стену, в двери. Но он только сжимал руки, хрустел пальцами и тяжело дышал.
— Сволочи!.. — выдохнул он из себя и вскочил с места. — Ох, как глупо, как подло глупо влип!..
Подошел к оконцу, попытался протереть, продышать толстый лед. Не удалось. Отошел. Забегал по бане. Тер лоб, ерошил волосы. Скрипнул даже раза два зубами.
Потом тяжело задумался.
Думал поручик в одиночестве. И горькие были у него думы — беспорядочные, беспокойные, мучительные.
Много думал поручик. И все думы сходились к одному:
— Крышка!.. Конец…
Когда смеркнулось и тени отошли от стен, выползли из углов, за дверьми затоптались, завозились. Дверь распахнулась. Густой, гудящий, знакомый голос сказал:
— Вот принимай харч… Поди, отощал? Хлеб тут, ярушничек, а в крынке молоко…
Канабеевский, не трогаясь с лавки, на которой сжался, мрачно попросил:
— Давайте сюда огня!..
— Огня? — переспросил Парамон Степанович, темной тенью колышась у двери. — Огня, паря, не полагается!.. По причине пожара…
— Ну, чорт с вами! — выругался Канабеевский.
Парамон Степанович пошевелился и, стараясь смягчить громкий голос свой, сожалительно прогудел:
— А я-то, братец, думал — попоем мы с тобою на святой!.. Вот и не вышло… Уели тебя красны-то… Камерцию твою подкачнули… Да-а…
— Уходи! — крикнул Канабеевский. — Уходи к чорту!..
Парамон Степанович шумно вздохнул и взялся за скобку двери.
— Тоскует, видно, в тебе душа?.. Это, паря, бывает… Душа — она, паря, завсегда чувствует… Вот, скажем, животная — она тоже свой час понимает, чувствует…
Канабеевский вскочил:
— Уходи!.. — яростно повторил он. — К чорту, к матери… Уходи, сволочь ты этакая!..
31
Ночь тянулась длинная, мутная, бессонная. Только к утру соснул немного Канабеевский. Проснулся хмурый, но спокойный. Видно, думы-то не напрасно сверлили ему мозги: что-то надумал.
Спал он не раздеваясь. И, когда проснулся, вспомнил что-то, уже ставшее за последние дни привычным.
Расстегнул рубашку, стащил ее через голову. Поеживаясь и вздрагивая всем телом от холода, провел привычно ладонями по груди. Легко и приятно скользнули они по атласистому телу. И тут бы надо было отнять их Канабеевскому, схватить рубашку, снова накинуть ее на себя и приготовиться к встрече незнакомого дня. Но чуть-чуть дольше задержал поручик левую руку на левой стороне груди. И ладонь его почуяла маленький, глупый, никчемный бугорочек. Маленький прыщик прощупала рука на левой стороне груди, пониже темного соска. Но как ни мал и ни ничтожен был этот прыщик — острой, убивающей болью ударило прикосновение к нему в самое сердце поручика Канабеевского.
Он нагнул голову, захватил двумя пальмами кожу, взглянул на прыщик, и —
— стыд-то какой! срам-то какой для военного, для боевого, для карательного человека! —
— хлебнув вздрогнувшими губами холодный, банный воздух, заплакал настоящими, крупными слезами, навзрыд, так, как, быть может, плакал редко-редко в детские, ясные, ласковые, малодумные годы!..
И чем больше плакал Канабеевский, Вячеслав Петрович, тем тяжелее, тем мучительнее было ему. Он бухнулся на скамью, съежился. Он раскачивался из стороны в сторону и скулил, — не стонал, не вопил, а скулил. И протяжный вой его, унылый, глухой и безутешный, доходя до его сознания, будил в нем какое-то