Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— У неё очень милое лицо! — сказал он, не дежурно, а совершенно искренне.
Малышка отворила закрытый глаз и, казалось, вперилась в тёмное облако-Дэниела.
— Она очень похожа на тебя, Стефани.
— Я думала, на Фредерику. У неё рыжие волосы, видишь?
— Фредерику никто бы не назвал милой. Нет, она как ты. — Он внимательно посмотрел на малышку. — Назовём её Мэри.
Это имя они даже не обсуждали.
— Почему? — удивилась Стефани. — Подумаем ещё. Мне вполне по душе Валентина.
— Мне кажется, она знает, что её зовут Мэри!
Все посмотрели, подумали и спорить не стали: в словах Дэниела почудилась какая-то правда.
Уильяма отцепили от Стефани, показали ему сестру. Он сразу же чуть ли не ткнул пухлым пальчиком в пятно и взвизгнул:
— Зачем слизняк у неё на голове? Зачем?
— Это не слизняк, а такое пятно.
— Не люблю её. Не люблю, не хочу…
И принялся вопить пронзительно и протяжно. Уинифред его увела.
Генная преемственность носит биологический, химический и вместе с тем исторический характер (если иметь в виду историю рода, семьи). Наречение имени связано с культурной традицией (исторически обусловленной), то есть тоже является формой преемственности. И Саймон Винсент Пул, и Мэри Валентина Ортон были приняты в свою культуру, пройдя передающийся из поколения в поколение англиканский обряд крещения младенцев, — несмотря на то, что Дэниел сомневался в действенности обетов, взятых за другое человеческое существо, а Томаса, Элинору и Александра приводили в агностическое замешательство вопросы об отречении от мира, плоти и дьявола, на которые полагалось давать уверенный отрицательный ответ. Но обряды были, есть и будут. Мэри крестил Гидеон Фаррар в церкви Святого Варфоломея; принципиальный Билл на церемонии отсутствовал, зато пришли и умилялись происходящему обе бабушки. Мэри ни разу не заплакала. Она вообще была до странности спокойным ребёнком — много спала, быстро и хорошо ела, несмотря на то что Уильям в эти часы хищно ходил кругами вокруг неё и Стефани или даже будто нарочно решал опорожнить мочевой пузырь или кишечник, как раз когда она тихо сосала грудь, и Стефани приходилось прерывать кормление. Стефани порою со страхом думала: а вдруг спокойствие Мэри — на самом деле патологическая вялость, вызванная перинатальным повреждением мозга. Но вскоре страхи стали развеиваться: у девочки появилась живая, милая улыбка, солнечно светившая из-под тёмного, багрового облака, огрузившего лоб. Крестили её в белом чепчике с ажурной вышивкой бродери-англез, который Стефани изготовила собственноручно, чтобы прикрыть пятно. Бабушки и Клеменс Фаррар в один голос признали чепчик «милым». Мэри не плакала, как я уже сказала; но зато вопил Уильям. Стефани держала его на руках, а он колотил её кулачками в ключицу, выкручивал туда-сюда золотую часовую цепочку, принадлежавшую ещё отцу Билла, которую она надела на шею как фермуар (благодаря чему семья Поттер словно присутствовала полностью), — чуть не задушил её. Крёстным отцом стал мистер Элленби, крёстными матерями — миссис Тоун и Клеменс. (В случае Дэниела верить в таинство и соблюдать все предписания полагалось безоговорочно.) После церемонии угощали пирогом с глазурью, который принесла Клеменс, и сухим хересом. Уильяма стошнило. Билл пришёл к застолью и высказался по поводу имён — Уильям и Мэри:
— Как Вильгельмимария из «Тысяча шестьдесят шестой и всё такое»[169].
— Глупости, — возмутилась Стефани. — Почему не Уильям и Мэри Вордсворт?
— Да, уж лучше в честь жены, чем сестры! Дороти Вордсворт нам ни к чему. А то чего только современные биографы не пишут[170].
— Это Дэниел предложил имя Мэри.
— Ну конечно. В честь кого же — Девы Марии? Или может, другой Марии, что была с алвастровым сосудом мира драгоценного?[171]
— Я не интересовалась.
Дэниел, стоявший неподалёку, ответил непринуждённо:
— Ну почему же непременно в чью-то честь? Просто я подумал, это подходящее женское имя. Она ведь у нас с первого дня — настоящая маленькая женщина. После Уильяма это для меня было в новинку.
— Да, Мэри — хорошее имя, — уступил новый, со всем заранее примирённый Билл.
Университетская церковь Христа Царя в Блумсбери — приятный глазу образец неоготики в жёлтом цвете — построена была в период бурного расцвета викторианской религиозности ирвингианами — последователями харизматичного шотландского проповедника Эдварда Ирвинга, который основал Католическую апостольскую церковь. У ирвингиан чрезвычайно важным делом считалось возложение рук, посредством коего обряда просвещали и посвящали в разные церковные чины. К сожалению, рук оказалось возложено недостаточно, и теперь ирвингиане представляли собой лишь небольшое разрозненное сообщество, лучшие годы которого уже позади. А церковь на Тавистокской площади нынче используется университетом. Бойкий, делового вида священник, который, по слову апостола Павла, явно решил для всех сделаться всем[172] (заметим, что Фредерика, дерзко перенося это на свои отношения с мужчинами, в воображении приписывала фразу шекспировской Клеопатре), окропил Саймона Винсента тёплой святой водой из медной купели ручной ковки. Саймон Винсент издал яростный вопль. Александра дать обеты отречения от мира и плотских желаний не попросили. Собралась приятная компания из учителей и университетских преподавателей, а ещё пришли множество родственников Томаса и Элиноры, благодаря чему Александру удалось, как он и хотел, остаться в тени. У него состоялась вежливая беседа о преемственности в культуре, со священником, и другой, весьма приятный разговор — с преподавательницей актёрского мастерства из Института Крэбба Робинсона, которая знала «Астрею» почти наизусть. Элинора улыбалась и была чрезвычайно мила (к ней вернулись лёгкие, воспитанные манеры).
Винсента Ван Гога тревожило, что племянника, сына Тео, решили назвать в его, Винсента, честь. Он писал матери: «Мне бы больше хотелось, чтобы Тео назвал мальчика не в честь меня, а в честь отца, о котором я в эти дни частенько вспоминаю, но, раз уж так получилось, я сразу начал писать для него картину, которую они могли бы повесить у себя в спальне. Большие, цветущие белыми цветами ветки миндаля на фоне голубого воздуха»[173]. Проявление любви к племяннику не обернулось для Винсента ничем хорошим: «Работа шла успешно, последний холст с цветущими ветками, ты увидишь, что сделан он, пожалуй, лучше и тщательнее, чем все предыдущие, написан куда более спокойным и уверенным мазком. Но на следующий день я расхворался дальше некуда, превратился в животное»[174]. «Я заболел как раз в ту пору, когда писал миндальный цвет»[175].