Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он вновь посмотрел на листву. На мгновение спутались фигура и фон: не зелёная мозаика листьев отрисовалась на голубом, а клочки ярко-голубого неба прокинулись на зелёном. На стыке цветов заструились золотые линии, словно каждый листик и кусочек неба обведены жёлтым светом, — неведомый перевёртыш церковной витражной картинки в объединительных прожилках свинца.
Когда Маркус был болен, он однажды пережил ужас в поле струящегося света, почувствовал себя воронкой, через которую идёт весь этот свет, ощутил свой глаз зажигательным стеклом. Тогда он придумал нечто вроде геометрической схемы, чтобы сделать эти мысли безопасными: два пересекающихся конуса, и в центре этой фигуры, почти нечаянно, оказывался его глаз, его разум. И вот теперь он приложил руку к коже дерева, говоря себе, что старая схема по-прежнему действует, только нужно вообразить её по-другому. Теперь ему уже было не страшно. Причём не страшно по двум совершенно ясным причинам. Первая в том, что пересечение конусов — само дерево, конусами же являются свет и земля. (Ум услужливо подсказал ему глуповато-точное слово — «заземление».) Вторая причина отсутствия страха — это его, Маркуса, способность пускай и несовершенно, но мыслить обо всём этом, создавать упорядоченность.
Дерево, каким оно предстаёт глазу, — набор твёрдых геометрических форм, вступающих во взаимодействие со светом. Мысленно же представимое дерево — нечто иное, заключённое само в себе, воплощение силы и энергии, стабильное и вместе изменчивое, всё поглощает и ничем не поглощается. В каждом ярусе листья расположены так, что могут, меняя наклон, поворачиваться лицом к свету и такую же возможность давать соседям. Свет им для жизни совершенно необходим. Они вбирают воздух и свет. Избыток влаги испаряют через дышащие устьица. Вода непрерывным потоком поднимается от тёмных корней к танцующей на ветру зелёной листве. Жаклин как-то рассказывала, что одна яблоня выпивает восемнадцать литров воды в час. Вода подаётся вверх не с помощью всасывания, не под искусственным давлением, подумал Маркус, а благодаря естественному напору: столб жидкости от основания дерева до кроны. На секунду за древесной оболочкой он узрел причудливую геометрическую форму этого непрерывного столба — сложным образом перекрученный, ветвящийся водяной канат. Да, это, пожалуй, и есть подлинная внутренняя сущность дерева — вернее, одна из многих его жизненных сущностей!
Свет движется со скоростью 300 000 километров в секунду; свет, добравшийся сквозь листву, — зелёный, рассуждал Маркус, поскольку хлорофилл поглощает красные, синие и фиолетовые волны. А зелёные как раз не поглощает. Перед его мысленным взором предстало бурное существование дерева: нерасчленённая масса света бесшумно, на невероятной скорости сталкивается с монолитным столбом воды в мёртвом-живом обличье вяза.
И сам он здесь не просто так. Это его глаза, их палочки и колбочки, воспринимают зелёным свечение хлорофилла на листьях вяза. Это его глаза видят, сквозь призму капель и частичек пыли, в пустом воздухе над головою — синеву. Муравьи различают немыслимые оттенки синего, но совсем не распознают красного и жёлтого. Подобное известно и про пчёл: для них одуванчик лиловый, зато им открыт целый мир из узоров и знаков на цветах, недоступный нам. Какими были бы картины Ван Гога, знай он про это? Художник подбирал сложные оттенки жёлтого для лучевых завихрений вокруг солнца, для лепестков, семян и солнечной сердцевины подсолнухов; в жёлтом и фиолетовом, взаимно-дополнительных цветах, находил воплощение единства противоположностей; сеял зелёные семена света на своём вспаханном фиолетовом поле, под золотыми небесами. Маркус окинул взглядом розовато-коричневые почки на корневых отпрысках — казалось, в них смешались бронза и тёмная роза — и подумал, что у него есть в этом мире место, что он часть чего-то большего.
Геометрию дерева он постиг. О воде, свойствах света он знал. Но не хватало ещё кое-каких сведений!.. Чистое любопытство проще и внятнее, чем желание, и ближе к жизни. Психологи пытались исследовать, каким образом соотносятся желания человека с результатом их осуществления. Сильное желание сопровождается ростом напряжения — будь это связано с едой, сексом или познавательной деятельностью. Оказалось, что напряжение в человеке спадает не когда достигается результат (насыщение, оплодотворение, окончательное постижение истины), а когда происходит непосредственное высвобождение энергии, переживаемое эмоционально и эстетически. Можно назвать это оргазмом или озарением (в случае умственного восторга: для этого придумано даже особое восклицание — «эврика!»); частички духа и материи, которые никак не складывались во что-то логичное, законченное, вдруг встают на свои места, создавая единство и гармонию. Таким вот мирным и гармоническим чувством проникся Маркус, рассматривая прекрасную форму дерева в лучах солнца.
Вязовая роща обладает и другими составляющими гармонического желания, или желанной гармонии. Роща английских вязов — это, по сути, одно растение, воспроизводящее себя при помощи корневых отпрысков. Конечно, у вяза есть цветки, их даже называют «совершенными», поскольку они обоеполы: мужские органы (тычинки) простираются над женским (пестиком). Когда цветки распускаются (довольно рано, примерно в феврале), пылинки с тычинок могут переноситься ветром, и возможно перекрёстное опыление других экземпляров. Но распространяется, размножается наш вяз всё-таки под землёй; в Англию он попал, вероятно, ещё с племенами каменного века, которые ценили его как раз за способность давать прикорневую поросль — отличное естественное ограждение. Может показаться, что это особенно счастливое дерево, самодостаточное, бесконечно длящее своё личное бытие. Однако любопытно, что из-за отсутствия изменчивости при самовоспроизведении его копии подвержены одной и той же особенной болезни. Так или иначе, в 1955 году вяз был всевечной, важнейшей частью нашего английского пейзажа.
Зима 1955-го и весна 1956 года выдались довольно студёными. Даже в Провансе почернел весенний цвет, не уродилась лаванда, пожухли листья винограда. Направляясь в больницу на велосипеде, с более грузным, чем в прошлую беременность, животом, Стефани крутила педали медленнее. В голове рой хлопотливых мыслей и забот: не пропустить консультацию у врача, взвеситься и обмериться, сделать анализ крови, узнать, от каких движений лучше поберечься, в каких продуктах больше витаминов, подумать о правильном питании Уильяма, не забыть взять у булочника дрожжи, напечь кексиков для чаепития в Союзе матерей[165]. Быт да холод, холод да быт. Она снова устроила семейный рождественский ужин; перед сбором гостей стёрла пыль с Маркусовых многогранников, вытащила из буфета и перемыла до сияния праздничные бокалы. На побывку из Кембриджа приехала Фредерика и много, громко и пронзительно вещала о выдающихся театральных постановках, гуманизме, обществе. Трещит, трещит без умолку, подумала Стефани, старается изобразить из себя светоча культуры на нашем промёрзлом севере. В речах Фредерики частенько проскакивало: «А вот Рафаэль полагает, что…» Стефани попыталась вспомнить свои кембриджские годы, внять настроению сестры, поддержать задушевный разговор. Но ей было не по себе. Она чувствовала, что и сама она нынешняя, и её домик со всеми радостями и горестями, цветами в горшках и тёплым печевом, с семейной ворчевнёй и семейной же ответственностью — Фредерике совершенно не по нраву, веют участью чуждой и ужасной. На вопросы Фредерики о литературе Стефани не всегда хотелось отвечать…