Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Чем больше живу, чем больше читаю, узнаю, тем яснее, что люди главного не ухватили, не поняли, что теперешнее сознание только путь к чему-то совсем новому. Если не так – бессмысленное пробивание лбами стен.
Это «философский» фон. «Фактически» продолжающаяся, но очень сильно надломившаяся жизнь. ‹…› Болезнь сердца, иногда схватывающая и ставящая в глупое положение. Доктора, усталость, пустая голова без творчества. Пролетающие, как ветер, дни.
Мысли? Эфемерность всего. Передо мною старый стул «под красное дерево». Покупала его матушка больше сорока лет тому назад на Смоленском рынке. Стулья стояли в моей комнате, на антресолях дома на Средней Пресне. В 1918 г. переехали в веснинскую квартиру, где жил года три. Потом Еропкинский переулок. На стульях, как на кораблях и вагонах, ездил маленький Витоня, они потрескались, но жили и переехали на Васильевский Остров, пережили блокаду – и вот два из четырех вернулись из Ленинграда под Москву. Это противоположность эфемерности. Но никто, кроме меня, не знает истории этого стула. Не будет меня – сам он может быть выброшен в хлам на дрова, а память уйдет, исчезнет…
Вторая неотвязчивая мысль – постепенное ослабление всех связей с жизнью. И главное – творчества. Бездарное «стеклянное» рассматривание окружающего. Исчезли фантазия и сила, но вместе с тем осталась ответственность за каждый прожитый час. Остаются угрызения совести за неправильно прожитое время. Я все время – работаю, но работа механическая, не творческая и как будто бы ее нет.
Творчества – никакого, почти машинное существование ‹…› бегает Тобик, похожий на лису, сменивший свою раздавленную мамашу, медленно движется рыжий кот философского вида. На душе мутно, а главное – пусто, нет живого, творческого гения.
Жить все тяжелей. Эта неделя на стрептоциде с аспирином в комбинации с нитроглицерином. Никакого творческого подъема ‹…›
Последнее время слышится мне все какой-то траурный марш. Тут и конец.
Странное, гробовое чувство полного оскудения. Словно деревянная кукла, которую по какой-то причине возят, сажают. В душе пустыня, холод, безразличие, готовность умереть когда угодно, цепляться не за что. Сердце – слабое, движусь и существую не без труда.
Принудительно, по постановлению Совета Министров должен отправиться в отпуск в Барвиху.
Ни творчества, ни активности. Смотрю пустыми глазами на окружающее. Люди – куклы и все – картонные декорации. Город кажется разваливающимся.
Сижу в зеленом кожаном кресле, уткнувшись в него и сжавшись. Петербургский декабрьский сумрак. Мокрые крыши со снегом. Мыслей нет, только безысходная меланхолия. Хочется потонуть, исчезнуть в питерских болотах.
Кругом тихо, снег, мороз, собака, кот, радио.
Люди кругом кажутся заведенными игрушками. Их психика – только констатация (неведомо зачем) этого игрушечного заведенного состояния.
Прогулки. Гололедица. Все как в 1940 г., когда сюда приезжал ко мне Николай, когда умирала Александра Ивановна. По-видимому, очередь скоро за мною. Прогулки к вечеру просто мучительны. Болит сердце, грудь и словно побитый. Пытаюсь думать, но пока тщетно. Читаю детективные романы и засматриваю в остальное. Машина сломалась.
За этот год полная потеря иллюзий и веры в абсолюты, все и вся превратилось в спектакль, декорацию, условность, котильон. Даже звезды, даже деревья. Не за что держаться, и жить мучительно.
Сердце все время о себе дает знать. Финиш, по-видимому, серьезно не за горами. Ходил утром часа 1 ½ по сосново-еловому лесу. Тишь, но есть какие-то птицы и стучат дятлы.
Странно, многие старше меня, Николай, Лебедев – теперь оказались моложе. Я смотрю на них сверху вниз: молодежь.
Психическая загадка никем не разгадана. В естествознание сознание не укладывается. ‹…›
Можно ли разбить это матовое окно психики и заглянуть за него? Не знаю. Может быть, это попытка Мюнхгаузена. Но в мире не только то, что знает естествознание. Либо надо его в корне перестраивать.
Николин день. Об этом, кроме меня, по-видимому, никто не помнит. Сейчас ходил при луне по еловой аллее. Днем старые ели такие темно-зелено-фиолетовые – траурные. На катке, на котором никто не катается, раздаются звуки вальса «Невозвратное время». Точно так же, как 55 лет назад на пруду Зоологического сада.
Существую в этих ничейных комнатах, в которых изобразилась только бюрократическая скука. А вещам ни до кого, никому до них. А дома вещи живут и имеют иной раз длинную историю.
Что же со мною будет дальше? Status quo[403]? Не знаю. Спокойно смотрю и ко всему готов.
Еле добрался сейчас в свою комнату. После вечерней прогулки при луне. После сотни шагов схватило сердце и, еле двигаясь, едва добрел сюда. Пришел в себя после нитроглицерина. Не весело.
Утром сердце болело, но ходил часа 1 ½ на солнце, забрался даже на какую-то гору около громадного песочного карьера. Но навстречу всякие печальные ауспиции[404]. В лесу – солдатские могилы. В лесу стонет далеко и жалобно треснувшая ель под ударами ветра. Траурная симфония alles zusammengenommen[405].
По чистой совести скажу только, как говорил еще 36 лет назад.
Смерти я не боюсь,
Неизбежность страха не стоит.
…оцепенение. Как будто бы за иофановскими стенами санатория и здешними елками и соснами ничего нет.
Европейский Сочельник. В радио Бах и детские голоса. ‹…› Я люблю одинокие прогулки, медленным философским шагом. Так – думается, так – просыпается творчество. При быстром ходе обращаешься в лошадь, все в механике и мысли только обрывками. ‹…› Тяжело. Сижу, думаю, но белка в колесе. Стена не пробивается.
Ходил около двух часов по свежевыпавшему густому снегу. Все же на здешних соснах и елях почиет глав-рыбий дух. Перед глазами образы, самые неожиданные, Н. С. Державин, какие-то чиновники из ведомств и не встает родное, свое, привычное: мать, отец, Николай, Лида, Олюшка, Виктор. В чем причина? Да, образы, а мыслей нет, какие-то отрывки. Понимаю одно, в жизни у меня очень мало интересов, не к людям, не