Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В 1913 г. в Эльзасе произошел куда более серьезный инцидент, который подчеркнул не только привилегированный статус германских военных, но и способность кайзера этот статус поддерживать. Неприятности начались с того, что молодой лейтенант, служивший в гарнизоне милого средневекового городка Цаберн (нынешний Саверн во Франции), оскорбительно отозвался о местных жителях. Это вызвало большое возмущение, которое еще усилилось после того, как начальник грубого лейтенанта встал на его сторону и велел вооруженным солдатам арестовывать непочтительных горожан, позволявших себе потешаться над военными. Заодно солдаты разгромили редакцию местной газеты, освещавшей развитие конфликта. Представители местных гражданских органов власти пришли в ужас, узнав обо всех этих противозаконных действиях, а правительство в Берлине серьезно встревожилось из-за возможного влияния этой истории на отношения с жителями Эльзаса и с Францией. Большая часть прессы в Германии осудила поведение военных, а депутаты рейхстага начали задавать неудобные вопросы – однако армейское командование и Вильгельм выступили единым фронтом и отказались признавать действия германских офицеров сколько-нибудь ошибочными или заслуживающими взыскания. (Впрочем, «набедокуривший» полк был все же передислоцирован из Эльзаса, а автора приказа об арестах без особого шума отдали под суд.) Кронпринц, и в этом бывший бледной копией своего отца, даже составил довольно дикую телеграмму, где сетовал на «бесстыдство» местных жителей и выражал надежду, что им преподадут хороший урок. В Берлине после этого стала пользоваться популярностью карикатура, на которой кайзер спрашивал: «Хотелось бы мне знать, откуда у мальчишки взялась эта проклятая привычка слать дурацкие телеграммы?!»[724]Канцлер Бетман-Гольвег был убежден в том, что солдаты нарушили закон, и уговаривал Вильгельма примерно наказать виновных – но и в нем постепенно возобладала преданность короне, так что в декабре 1913 г. он выступил в рейхстаге, защищая права армии самостоятельно решать, кого и как следует наказывать. Большого успеха он не достиг – напротив, рейхстаг ответил на его выступление вотумом недоверия, который прошел значительным большинством голосов. Но характер германской конституции был таков, что кабинет Бетман-Гольвега и после этого смог продолжать работать как ни в чем не бывало. Тем не менее было очевидно, что германское общество в целом настроено подчинить военных контролю со стороны гражданских политиков, и несколько позже это вполне могло бы произойти[725]. И все же, когда семь месяцев спустя начался серьезный общеевропейский кризис, германские вооруженные силы по-прежнему считали себя автономной и никому со стороны не подвластной структурой. Это, конечно, не могло не повлиять на принятые в те дни решения германского политического руководства.
Сам термин «милитаризм» вошел в обиход в 1860-х гг. и был перед Великой войной сравнительно новым изобретением. Влияние, которое милитаризм оказал на европейское общество за несколько десятилетий, во многом усиливалось из-за одновременного распространения национализма и социал-дарвинизма. Милитаризм отчасти был ответом на характерный для той эпохи страх перед вырождением европейских народов, но в культивируемых им идеалах чести также отчетливо просматривалось и наследие далекого прошлого. Европейцы психологически готовили себя к войне задолго до 1914 г. – некоторых эта перспектива даже возбуждала. Жизнь с каждым днем становилась благополучнее, что было особенно заметно по положению бедняков и среднего класса, но это вовсе не означало, что простому европейцу становилось интереснее жить. Вести о далеких колониальных походах развлекали общественность, но не могли в полной мере удовлетворить стремления к славе и великим свершениям. Распространение грамотности способствовало росту тиражей газет, исторических и приключенческих романов, вестернов и разного бульварного чтива. Все эти источники по-своему приобщали читателей к новой, куда более захватывающей реальности. К немалому огорчению либералов-пацифистов, война обладала своим очарованием. Как выразился один англичанин: «Мы так долго жили в мире, что забыли о реалиях войны, и наше воображение притупилось. В страсти к развлечениям мы ни на йоту не уступаем романским народам, но наша жизнь скучна – а радость победы доступна даже самому недалекому из людей»[726]. Как это иногда происходит и в наши дни, представители молодого поколения тогда часто задумывались, смогут ли они достойно проявить себя во время великих испытаний. В Германии молодые люди, даже отслужившие в армии, чувствовали себя ущербными по сравнению с предками, участвовавшими в объединительных войнах, – и мечтали о возможности проявить себя[727].
Футурист Маринетти был далеко не единственным деятелем культуры, мечтавшим в те годы о насильственном разрушении комфортабельного буржуазного общества. Очень многие жаждали увидеть конец «гнилого, грязного мира»[728]. Итальянский поэт Габриэле Д'Аннунцио оказал огромное влияние на европейскую молодежь, возвеличив в своих произведениях образы могущества, доблести и насилия[729]. Во время итало-турецкой войны 1912 г. поэт Д'Аннунцио похвастался Кесслеру, сказав, что его пропитанные националистическим духом стихи способствовали «той буре огня и крови, что охва тила итальянский народ»[730]. В Англии многообещающий молодой поэт Руперт Брук с нетерпением ждал «какого-нибудь потрясения», а консервативно настроенный католик Хилэр Беллок писал тогда: «Как же я хочу Великой войны! Она вычистит Европу не хуже метлы, а короли будут прыгать, как зерна в сушилке для кофе»[731]. Молодой французский националист Эрнест Псикари, совершивший в африканских колониях немало подвигов и потому имевший среди большей части современников репутацию героя, опубликовал в 1913 г. роман «Призыв к оружию», где обрушился с критикой на пацифизм и предостерегал читателей в отношении возможного упадка Франции как таковой. Как и многие националисты той эпохи, Псикари активно пользовался религиозными сравнениями и утверждал, что с нетерпением ожидает «великой жатвы, во время которой невыразимая благодать снизойдет на нас и овладеет нами»[732]. Он был убит в августе следующего года.
Графиня Берта Кински была энергичной и обаятельной особой, но ее семья обеднела, и в 1875 г. она была вынуждена устроиться гувернанткой в семейство фон Зутнер. Для хорошо образованных незамужних женщин в этом не было ничего необычного. Не было странным и то, что один из хозяйских сыновей в итоге влюбился в нее, а она ответила ему взаимностью. Родители юноши, однако, были против этого союза – уже хотя бы потому, что Берта была на семь лет старше их сына. Еще важнее было то, что у нее не было ни гроша за душой, а обстоятельства ее появления на свет были сами по себе достаточно скандальными. Хотя она и принадлежала к одному из самых знаменитых чешских аристократических родов, ее мать не была дворянкой, а происходила из среднего класса и была примерно на пятьдесят лет моложе своего мужа, генерала Кински. Прочие родичи так никогда и не приняли ее в семью до конца, а иногда и вовсе называли незаконнорожденной[733]. В последующей жизни Берта Кински не особенно дорожила своим происхождением и по меркам своего класса была носителем дерзких и радикальных идей. Тем не менее она сохранила аристократический стиль жизни и к деньгам относилась с определенным легкомыслием.