Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В общем, в свое первое турне они бомбили маленькие города, по большей части райцентры, и то если была хорошая дорога. Отец не хуже Петька понимал, что без машины им, что называется, никуда, тем не менее рассчитано было правильно: товар отрывали с руками. В итоге всё ушло меньше чем за неделю. Чтобы не привлекать внимания, лишний раз не маячить, отец, расплатившись с хозяйкой, вместе с Петьком уехал из Вятки.
Уже в Перми, в гостиничном номере, деля заработанное, двумя равными кучками раскладывая на столе сотенные купюры, они решили, что так же будут работать и дальше, только партию товара против прежнего удвоят. Но не больше, чтобы дней за десять с гарантией распродать. Еще решили, что их огородом останутся соседние с Пермью епархии и что, как и с Вяткой, челночить следует между маленькими провинциальными городками: в них всё в порядке с клиентурой и деньги тоже случаются.
Отец едет в епархию, на которую положил глаз, и проводит рекогносцировку на местности, определяет, где и с кем стоит иметь дело. Дальше телеграмма в Соликамск, и уже через пару дней с товаром и машиной – Петёк. Было понятно, что долго разъезжать по одной области на «Виллисе» не стоит, приметной машиной может заинтересоваться милиция, и тогда не поможет даже бумага, которую отцу дал Алимпий. Чтобы не спалиться, Петёк предложил, и отец принял, хотя расходы были немалые, каждые пару месяцев перекрашивать «Виллис», менять номера и документы. У Петька был знакомый автоинспектор, и он сказал, что суеты немного, всё это он берет на себя.
Короче, они оказались отличными компаньонами. Отец даже без пермских верительных грамот с легкостью сходился с местными батюшками, до глубокой ночи чаевничал с ними, вел разговоры о местных и египетских святых, угодничках божьих, об отцах церкви и о литургике, в некоторых храмах даже служил и, когда уже перед самым отъездом соглашался против софринской за полцены отдать на нужды прихода изготовленные Петьком ленты и крестики, это принималось как дар божий.
Такой чес, причем, в сущности, без проколов, продолжался почти полтора года. А потом в один день оборвался. Дело было на пермском железнодорожном вокзале. Получасом раньше они с полным рюкзаком денег вернулись из Нижнего Тагила. Отец сидел на лавке, ждал Петька, который, не выпуская из рук их общий денежный мешок, стоял в очереди в кассу, чтобы купить билет в Соликамск. Так что он даже не видел, как к отцу подошли двое милиционеров, а с ними, по всей видимости, чекист в обычном неприметном костюме – он и предъявил опешившему отцу ордер на арест.
Часа четыре отца продержали в комнате при железнодорожной комендатуре, а потом вместе с двумя вертухаями посадили в купе мягкого вагона и скорым поездом отправили в Москву. К тому времени отец уже успел опомниться, и хотя точно не знал, погорел он один или Петёк тоже в ментовке, радовался как дитя, что взяли без денег. Он рассказывал, что так этому радовался, что и через двое суток, когда его уже водворили в одиночную камеру Лефортовской тюрьмы, находился в самом светлом настроении”.
Тут я бы хотел вернуться к вопросу, почему я продолжал играть в молчанку, так и не отдал Кожняку свои записи бесед с Электрой, когда он месяц за месяцем теребил меня, всё надеялся, что в следственных делах отыщется машинопись романа Жестовского? Повторял, что “Агамемнон”, если он найдется, станет бомбой похлеще “Мастера и Маргариты”. Кожняк не сомневался, что роман написан с замечательной силой; впрочем, и те, кто проходил по делу Жестовского сорок седьмого года, читал его или главами, или целиком, тоже об этом свидетельствовали.
В общем, он до конца был убежден, что “Агамемнон” есть, что хоть один экземпляр да уцелел, не уничтожен; проблема в том, что лубянские архивисты ленивы, косны, необходимо как-то их заинтересовать, сделать так, чтобы и они впряглись, работали на полную катушку. Вдобавок Кожняку кто-то сболтнул (и он, в других отношениях скептик, даже циник, поверил), что есть еще один, совсем уж секретный архив. В нем свой отдел литературы и искусства, по ценности второй РГАЛИ, где органы – вдруг да понадобится – хранят рукописи людей, которых они расстреляли. И Кожняк строил планы, как получить допуск в этот спецхран, на кого нажать, с кем и как поговорить, чем задобрить.
Но и без маниловщины мы много обсуждали, как будем издавать “Агамемнона”, если он окажется в наших руках. Были согласны, что его нельзя пускать в набор просто так, в “голом” виде. Нужны не только подробные комментарии и справочный аппарат. Необходимо, чтобы с тыла роман прикрывала подробная биография Жестовского. То есть не только основные события и даты жизни от рождения до смерти, главное, как на нем отпечаталось время, в которое он жил. Что и когда он стал понимать, что́ легко и без лишних угрызений принял, а с чем, наоборот, до конца жизни не смог смириться. “И всё равно, – говорил Кожняк, – мне это казалось разумным, – биографию Жестовского надо писать так, чтобы было ясно, – неважно, принимаем мы это или нет: время сильнее человека, материал, из которого оно сделано, тверже. Оттого оно и формует нас год за годом, к концу жизни мы не более чем его слепок”.
Кожняк считал, что из биографического очерка история романа – от замысла до правки финального машинописного текста – должна вырастать сама собой. Не только все этапы работы, что и откуда он брал, кто и как ему помогал, но в первую очередь сама романная оптика. То, как “Агамемнон” шаг за шагом преломил и переплавил его жизнь. Кожняк даже составил шпаргалку, чего я ни в коем случае не должен пропустить.
Первым номером в ней, естественно, значилось, как Жестовский понимал свое время; как роман его, Жестовского, изменил; чего он не пожелал (или просто так сложились обстоятельства, что одно и другое выпало из гнезда, осталось за кадром). То есть какие из центральных событий и дат его жизни ушли с авансцены, оказались в тени, а какие, наоборот, он самолично взял за руку и вывел на первый план.
Ясно, что при любом раскладе получившуюся картинку необходимо было очистить, убрать случайные детали, затем отретушировать, сделать четче, контрастнее, чтобы, в общем, стало понятно, как он работал, какие приемы использовал.
На круг, первый том должен был стать чем-то вроде “Жизнеописания Жестовского и судьбы его романа”, в свою очередь следующий – составиться из судеб тех, кому “Агамемнона” довелось прочитать. Кожняк повторял, что в первом томе роман – неважно, есть он или его нет – должен глядеться еще не самостоятельным, во всех смыслах, зависимым от времени, а ко второму войти наконец в свою настоящую силу. Уже был известен финал второго тома, к которому мне так или иначе следовало выгрести.
И вот весь необходимый материал, причем в избытке, против Электры с хорошим запасом, для обоих томов мы нашли в следственном деле Телегина от декабря 1953 года. Его подробное изложение пойдет ниже. Когда-то телегинское дело я уже просматривал, с него и начал в фээсбешном архиве, теперь читал стенограмму допросов по второму разу. И это был совсем другой коленкор. Я сделал десятки страниц выписок, многое просто отксерокопировал, другое, если ксерокопировать не удавалось, переписал один в один.
Дело, конечно, было во всех смыслах странным – и там, где следователь Зуев допрашивал Жестовского, и там, где Жестовский вполне уверенно брал инициативу на себя. Расчет был прост – он его и не скрывал, – говорил дочери: чтобы в грядущее лихолетье ничего не пропало и не погибло, пусть хоть в протоколах допроса останется всё, что он думает о литургике в царстве сатаны. Свои резоны были и у Зуева. Я имею в виду Сметонина с Троттом. Так что и он выжал из следствия максимум. В итоге одно и другое выстроилось весьма причудливым образом.