Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Повторю, с чего начал. Первые пару месяцев работы в Лубянском архиве я смотрел тома разных следственных дел Жестовского, примеривался, выбирал, а потом плотно, почти на восемь месяцев, занялся его показаниями в деле от пятьдесят третьего года. Как я уже говорил, возбуждено оно было против капитана госбезопасности Сергея Телегина, а Жестовский проходил по нему в качестве свидетеля.
Допрашивал его майор Зуев, и по протоколам видно – о причинах этого можно только догадываться, – что с каждым днем Телегин волновал Зуева меньше и меньше. Иногда за весь допрос фамилия Телегин ни разу не поминалась. Наоборот, почти с болезненным интересом Зуев выпытывал у Жестовского всё, что тот знает об известном художнике бароне Тротте, к тому времени давно покойнике, вообще же спрашивал много о чем.
Так, мог начать расспрашивать Жестовского, как ему, бедняге, приходилось в лагере: ведь на зоне, наверное, не было тайной, скольких подельников он своими чистосердечными признаниями отправил к праотцам, и еще сколько, тоже из-за него, мотают сейчас срок. То есть как он с этим жил?
Жестовский, надо признаться, отвечал с достоинством. В протоколе читаем, что на зоне ему жилось как всем – не хуже и не лучше. Еще подследственный добавил, что хорошо понимает – речь идет о его романе “Царство Агамемнона” и о связанных с ним арестах, и дальше сказал, что подобный вопрос ему уже задавал лагерный кум, задавали и зэки, всем он отвечал одно. Он, Жестовский, ни о чем не жалеет. Ни о том, что написал “Агамемнона”, ни о том, что или сам читал, или давал его читать другим. По его, Жестовского, мнению, ничего не пропало зря, роман сделал свое дело, произвел необходимую работу. Зуев еще что-то спрашивал об “Агамемноне”, но пояснил ли Жестовский, что он имел в виду, когда говорил о необходимой работе, из протокола неясно.
Что с этим, что с другим томом сочинений Жестовского речь у нас с Кожняком пока шла лишь о том, в каком направлении я пойду, детальных планов никто не требовал. Всё было на мое усмотрение. Так что я продолжал делать выписки из самых разных следственных дел, не только из телегинского.
Брал наиболее интересное, начиная со второго ареста Жестовского в 1925 году, последующих дел, наконец, из протоколов допросов тех, кого арестовали уже из-за его собственного романа в сорок седьмом году. В сущности, просто выклевывал всё, мимо чего невозможно было пройти, и не особенно волновался, какая картинка в итоге сложится. Тем более что не раз слышал от Кожняка, что пускай по этому поводу голова у меня не болит: всё само сговорится, сойдется так, что и шва не найдешь.
Пока обсуждалось, что́ мы будем печатать, как, в каком порядке и виде, я не отмалчивался, выказывал самое живое участие. Мне и вправду нравилось представлять, что́ может вылупиться из этого нескончаемого сидения в лубянском архиве, но потом, уже дома, всякий раз удивлялся – прежде подобной хитрости я за собой не знал.
После наших с Электрой ночных посиделок у меня не было сомнений, что с “Агамемноном” всё точно так, как ей еще на Колыме говорил Телегин. То есть романа на свете давно нет. Лубянка сочла, что никакого интереса “Агамемнон” для нее не представляет, и сожгла все экземпляры. Следовательно, искать роман – мартышкин труд. Но, как уже говорилось, я об Электре даже не заикался, молчал как рыба, более того, каждую неделю докладывая Кожняку о ходе работы, так уверенно демонстрировал энтузиазм, что хоть в Школу-студию МХАТ отдавай.
В общем, я понимал, что на надеждах напечатать бомбу, похлеще “Мастера и Маргариты”, надо ставить крест. Что же касается других томов нашего издания, то тут с материалом всё в порядке. Было бы желание, а так хватит и на два тома, и на двадцать два. То есть, по допросам Жестовского, по показаниям, которые он давал в разные годы, и по доносам, которые писал на зоне и в ссылке, – и то и то было аккуратно подшито к томам его следственных дел: обычно отдельная папочка, а в ней пакет из плотной коричневатого цвета бумаги с остатками сургучной печати, – можно было без труда восстановить всё, что касается и его самого, и “Агамемнона”. В числе прочего и время, Кожняк прав: как ни посмотри, время главный герой любой честно написанной книги.
То есть капустные листья были в целости, вырезали одну кочерыжку, но и она, в общем, выстраивалась. Во всяком случае, когда я читал том за томом эти следственные дела, меня не оставляло ощущение, что я слежу за какой-то бесконечной и совершенно безнадежной историей; будто каменная глыба, она всех нас так придавила, что из-под нее уже не выбраться.
И с другим томом, который мы с Кожняком собирались отдать под послесловие к роману Жестовского, на недостаток материала было грех жаловаться. Почти сотня разных людей, каждый мирно жил своей жизнью, многие если и знали Жестовского, то шапочно, некоторые не знали вовсе, – попали на читку по приглашению якутки, которая полезных для дела граждан выискивала где только могла, и вот роман, о котором прежде никто не знал, как биндюжник, сгребя их пятерней, походя рвет все обычные человеческие связи и отношения.
Но и этого мало. Будто решив отжать воду, сжимается кулак с такой силой, что одни задавлены насмерть, другие, кого он просто покалечил, еще многие годы будут “доходить” по тюрьмам и лагерям, третьи же, кому выпал фарт и они были по делу “Агамемнона” лишь свидетелями – выскользнули или вытекли, утекли между пальцами.
Я понимал, что в те же самые капустные листья можно завернуть и совсем другую кочерыжку, а именно – то, что в свое время Электра нарассказала мне о первом и о втором романах отца. Не скажу, что получилось бы не хуже, но вполне приемлемо, и всё же до смерти Кожняка про Электру я ни разу не заикнулся. Причин было несколько.
По отдельности ни одна из них не выглядит основательной, но скопом они держали меня вполне уверенно. В сущности, я и сейчас не жалею, что ничего Кожняку не сказал, хотя ясно, что без него трехтомник Жестовского появится не скоро, может, и вообще никогда не появится. Это – что меня стреножило, не давало с ним откровенно поговорить, было, так сказать, разной весовой категории.
На Лубянке, едва открыв первый том из тех, что были вывалены на стол, я, ясное дело, понял, что речь не идет о случайном совпадении – передо мной протоколы допросов отца Электры. И, конечно, не мог не вспомнить, что Кожняк не раз, как о само собой разумеющемся, говорил, что ему всё про меня известно. Среди прочего, что я давний прихожанин отца Игнатия и работал санитаром в доме для престарелых, в котором свои три последних года прожила Галина Николаевна Телегина.
Я не спрашивал, но и Кожняк никогда не говорил, почему ему вдруг пришла в голову мысль издать Жестовского, откуда он вообще о нем узнал, а тут делалось уж совсем очевидно, что меня взяли в чужую игру, что играть придется “в темную”, в ее правила посвящать меня никто не намерен. Почему в этом случае я как на духу должен выкладывать всё, что знаю, – было непонятно.
Конечно, приглашение взяться за трехтомник Жестовского было большой удачей. Говорю не только о финансах, соответственно, я честно выполнял свои обязанности, но желания бежать впереди комсомола в себе не находил. В истории с “Агамемноном” было слишком много подводных камней, а я в подобных обстоятельствах чувствую себя неуверенно, делаюсь опасливым.