Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Это эссе стало своего рода памятником — отчасти надгробным панегириком, отчасти признанием литературных достижений, отчасти же апологией расизма. В 1941 году, когда Лев еще был жив, в итальянских рецензиях на его книги о Сталине и об ОГПУ автора называли не иначе как «писатель-еврей», и это могло означать для него скорую смерть. После 1942 года, уже после кончины писателя, когда Джамиль взялся за перевод романов Курбана Саида и даже попытался создать Фонд Эсад-бея «в пользу детей беженцев», для его целей было крайне важно восстановить истинно арийский статус своего друга. Он же придумал невероятно подробную историю, согласно которой одна из сестер Слуцких, которых Джамиль описал как богатых русских княжон, вышла замуж за некоего «господина Нессим-баума», ставшего в результате «дядей Нессимом» для Эсад-бея.
Разыскать сведения об этом алжирце, наделенном столь многочисленными талантами, стало у меня прямо-таки навязчивой идеей. Некий жизнерадостный специалист по Востоку, профессор Кастро, работавший в одном из исследовательских институтов в Риме, сообщил мне, что припоминает кое-какие слухи, касавшиеся доктора Джамиля, — в частности, что ему не следует доверять или же отдавать в его распоряжение сколько-нибудь ценные материалы. Профессор Кастро точно помнил, что у доктора Джамиля была дурная репутация, однако все те, кто наверняка знал, на чем она была основана, уже ушли на тот свет. Кастро посоветовал мне обратиться к Анне Бальдинетти. Она была крупнейшим специалистом по итальянским колониальным архивам в Ливии, часто ездила в архивные учреждения Северной Африки и потому, весьма вероятно, могла бы как-то помочь мне. Синьора Бальдинетти действительно вспомнила кое-что важное: одна из тысяч и тысяч страниц, прошедших через ее руки, имела отношение к агитации среди студентов в Северной Африке в годы фашизма, а это — одна из тем, которые представляли для нее специальный интерес. Она смутно помнила, что в этом документе упоминалось имя, похожее на нужное мне, — Джамиль Мадзара. Она пообещала, что попытается найти эту бумагу, и через несколько дней из чрева моего телефаксного аппарата вылезла памятная записка генерального директора политического управления в представительском отделе итальянских владений в Африке. В этом документе, который датирован мартом 1938 года, значилось, что «некий Джамиль-ибн Юсуф Мадзара, гражданин Италии, принявший ислам, в действительности был уроженцем Триполи по имени Белло Вакка. Он, в прошлом офицер-резервист итальянской армии, проживал в Каире со второй половины прошлого года до февраля текущего года, и египетское правительство сочло его нежелательным элементом по причине участия в контрабанде наркотиков, а также в связи с тем, что у него были найдены взрывчатые вещества и пропагандистские материалы; в результате он был выслан из страны».
Этот отчет завершался выводом, что Белло Вакка выдавал себя за защитника прав ливийских мусульман, однако в действительности оказался замешанным в различные интриги и махинации, преследовавшие его собственные цели.
Все это, пожалуй, способно объяснить, почему Джамиль в дневниковых записях Льва предстает не ревностным приверженцем ислама, а странной фигурой, появление которой в тексте обязательно сопровождается жутковатыми наплывами, будто вызванными опиумными видениями:
Джамиль остался со мной. Он довольно улыбнулся. Я протягиваю ему свою руку. «Гашиш, Джамиль, дай мне гашиш»… Вздохнув, он подает мне упаковку…
Я лежал навзничь в тени на террасе. Боль в ноге медленно стихала. Я тупо уставился в пространство, следя, как боль движется промеж звезд. На ней красный бархатный китель, в руках у нее прямая шпага. Она невелика ростом, на ней широкополая шляпа с пером. Лишь я один вижу ее, и лишь я ее чувствую. Крошечные зерна гашиша оказывают сильное действие. Они прогоняют этого карлика в красном кителе. Терраса пуста. Где-то позади я слышу, как Джамиль что-то шепчет мне, но я уже не в силах понимать его.
У меня перед глазами небо и гладкая, недвижная поверхность воды. Медленно, очень медленно вода поднимается из моря. Она закрывает собой все небо. Передо мной теперь все залито сероватой голубизной. Цвет этот заполняет все: террасу, море, небо, даже меня самого. В мире ничто больше не существует — лишь один этот цвет. Нет ни пустынь, ни университетов, ни книг, ни боли, ни царствующих особ. Сероватая голубизна движется, как будто ее гонит чья-то невидимая рука. Скоро, очень скоро она захватит и меня. Я совершенно спокоен, ведь эти крошечные зернышки гашиша никогда не подводили меня.
Весна 1942 года — последний всплеск надежды. Пима написала письмо на имя самого дуче, Лев начал получать кое-какие из своих гонораров, и кордон, возникший было вокруг него, вроде бы несколько ослабел. Лев получил назад свой радиоприемник, он сумел пристроить в печати несколько статей фашистской направленности. Пима связала Льва со своим другом, «герром Эзрой» — Эзрой Паундом, у которого имелось множество связей на итальянском радио[162]. В письме Пиме от декабря 1941 года, где он рассказывает о том, как Эзра Паунд пытался получить для него место работы на радио, Лев, по-видимому, пребывает в замешательстве: «Кто, бога ради, этот самый “герр Эзра”? Мне страшно нужна сейчас работа, но Эзра — это же библейский пророк. В Библии есть “Книга Эзры”. Я ведь знаю Библию на трех языках». Лев понимал, что плохо воспринимает окружающую действительность, поэтому написал Пиме: «Не пугайтесь, однако, как ни жаль мне об этом говорить, я хотел бы совершенно официально заявить, что я совершенно потерял разум».
Осень и зима 1941 года были для него особенно трудными. Его коллега-ориенталист, по имени Армии Вегнер, эмигрант из Германии, живший в Позитано и бывший, вообще говоря, конкурентом Льва, человек, настроенный к нему не слишком дружелюбно, так описывал его в своем дневнике того времени: «Костлявый призрак, который еле ковыляет по своей комнате». И добавляет: «У его няньки лицо подобно карикатуре Домье: глупое, злое, по-крестьянски хитрое, жадное; она вечно что-то жадно жует». Тон этой дневниковой записи недоброжелательный, однако характеристика покойного коллеги вполне проницательна: «Ужасающая, неправдоподобная сказка о молодом, несчастном еврее, отступившем от веры отцов!» Узнав о том, что Джамиль поставил «для Мусульманина» необычный намогильный камень, Вегнер язвительно отметил в дневнике, что Лев «до самого конца продолжал ломать комедию».
Если бы Эзре Паунду была известна истинная причина этой «комедии» (то, что Мусульманин в действительности был евреем), он бы, наверное, не пытался ему помочь. Однако его попытки увенчались успехом. В июне 1942 года Эсад-бея пригласили записать пропагандистские программы на фарси для передач фашистской Колониальной радиослужбы. Его должны были привезти в Рим 1 сентября. Вот почему через неделю после его смерти в Позитано появился длинный черный седан и люди в шляпах. Они приехали забрать его не в концлагерь, а в студию звукозаписи.
«Оглядываясь назад, на мою жизнь, важно осознавать, что Судьба относилась ко мне благосклонно. Дважды она протягивала мне свою руку, чтобы спасти меня, и дважды я эту руку отталкивал, поскольку моей судьбой была Моника». В своей странной, сумбурной рукописи Лев называл свою жену «Моника», а себя «Али», и чем больше я читал и перечитывал его навязчивое, одержимое, надолго западающее в память повествование, тем яснее мне становилось, почему Лев так и не смог освободиться от влияния бывшей жены. В одном из отступлений от темы своего повествования Лев представляет дело так, будто именно Эрика отказалась от поездки в Америку, когда они еще могли уехать из Европы. В действительности все было наоборот: у Льва было немало сомнений о целесообразности переезда в США, и, по-видимому, именно это ускорило их разрыв. В то же время тот, ради кого Эрика оставила Льва, Рене Фюлёп-Миллер, написал книгу о Голливуде и в Америку стремился попасть всеми правдами и неправдами. В письмах Льва к Пиме есть кое-какие намеки на то, что происходило на самом деле.