Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я убираю в ящик галстук и заколку. Ставлю на полку, между «Медицинским справочником норвежской семьи» и «Миром в картинках», восемнадцать томов Гамсуна и тем же вечером сажусь писать. Перепечатывать «Городочек» на машинке. Я беру текст из тетради. И кое-что добавляю. Дело идёт туго. Я несколько раз переписываю всё сначала. Теперь двор оглушает не пианино фру Арнесен, а стук моей машинки. У неё проблемы с двумя буквами: «Л» не печатается, а «о» стёрто и не отличается от «с». Это совершенная ерунда. Наверно, Фред купил её задёшево. Но когда я пишу, например, слово «любовь», выходит загадочное «юбсвь». Такого слова нет. Но и это тоже пустяки. Не так часто я пишу «любовь». Потом я чернильной ручкой вношу исправления. В конце концов получается полторы страницы текста. Можно сказать, две. «Городочек». Барнума Нильсена. Я сочинил две страницы. Сам. Никто, кроме меня, не мог бы написать этого. Раньше мне такая мысль в голову не приходила. Что ведь на самом деле копии того, что напечатано на этих двух листках, не существует нигде ни в мире, ни во Вселенной, текст есть здесь в единственном экземпляре, он родился в моей голове, вышел из-под моего пера: сорок восемь строк «Го-родочка» Барнума Нильсена, впервые явленных миру. Я должен прилечь перевести дух. Я как пьяный. Меня штормит. Но тут вваливается Педер. А он не из тех чистоплюев, что сперва стучат, а потом дожидаются ответа. Он просто врывается в комнату как ураган, а за ним виднеется мама с тортом, крем которого закапывают все причитающиеся мне свечи. — Поздравляю! — вопит Педер. Останавливается, меняет курс, подходит к блестящей машинке и долго и одобрительно рассматривает её. — Брат подарил, — говорю я довольно кичливо. — Бляха-муха, — шепчет он. И поспешно оглядывается на маму: — Прошу простить мой лексикон. Я только желал выразить своё безмерное восхищение подарком, лучше которого мне не довелось увидеть за всю мою жизнь. — Мама улыбается: — Хочешь кусочек торта? — Кусочек? Педер Миил никогда не отказывается и от целого торта. — И начинается празднование моего дня рождения. Я задуваю свечи. Трюк удаётся мне с третьей попытки. Мама оставляет нас с Педером наедине. Мы едим торт, но мне не очень хочется, и Педер обставляет меня на пять кусков. — Уже опробовал? — спрашивает он. Я показываю ему напечатанные страницы. Педер долго и одобрительно рассматривает и их тоже, потом улыбается и кивает. Затем вспоминает всё-таки, что тоже принёс подарок, и достаёт из кармана квадратную штучку. Я открываю её. Это красная металлическая коробочка. Я спрашиваю, что в ней. А Педер отвечает: — Нажимай, чучело, — и показывает на кнопку. Я жму. В ответ коробочка разражается хохотом. То есть сперва она хмыкает, хмыканье делается громче, неприличнее, переходит во всхлипы, а они в хохот, и мы с Педером хохочем тоже, потому что этот механический смех страшно заразительный, мы чуть не валимся с ног от смеха, мы поддерживаем друг дружку, чтоб не упасть, так разбирает нас смех над смехом, и это продолжается две минуты ровно, а потом коробочка замолкает, мы вытираем слёзы и едва можем членораздельно разговаривать. — Самое похожее, что я нашёл, — пыхтит Педер. — Похожее на что? — Педер растирает своё пузо. — Раз в твоём чемодане не оказалось аплодисментов. — На секунду у меня темнеет в глазах. — А Вивиан не смогла прийти? — спрашиваю я и гляжу совсем в другую сторону. Педер снова нажимает на кнопочку. Коробок хохочет. А когда смех в нём кончается, в дверях стоит мама заткнувши уши. — Господи! Над чем это вы так хохочете? — Педер вскакивает. — Я смеюсь над Барнумом, а Барнум смеётся надо мной. Но он хохочет громче. — Мама качает головой, посмеивается, уносит поднос с пустым блюдом и обгоревшими свечками. Педер стоит столбом. — Эврика! — заявляет он наконец — Ты будешь писать за меня сочинения, а я решать за тебя математику. — Вивиан не смогла прийти? — повторяю я свой вопрос. — Нет, она с матерью, дежурит. Бляха-муха, — шепчет Педер. — Муха-бляха, — откликаюсь я. Убирая машинку в чехол, я обнаруживаю ещё один подарок, спрятанный там Фредом. Пачка презервативов, двенадцать штук. Педер долго и одобрительно смотрит на меня. — Можно один мне? — говорит он. — А зачем тебе? — Педер стонет: — Тебе нужно двенадцать штук?! — Я отдаю ему один, а остальные прячу в левую туфлю Оскара Матисенса, в глубину шкафа, в правую складываю «Городочек» и тем же вечером опробую один; раскочегариваясь, я представляю себе то и это, а после не знаю, куда его девать. И выкидываю в окно. У домоуправа Банга в подворотне светло. Теперь двору будет что обсудить, но я нем как рыба. Педер решает за меня математику, я пишу его сочинения. Нам ставят пятёрки. Я читаю «Голод». Фред приходит домой. Он раздевается, стоя в темноте у кровати. Я разглядываю тощее длинное тело. Он стоит спиной ко мне. Проведи я рукой по его плечу и дальше, по гладкой, голой щеке, всё ещё тёмно-лиловой, почти чёрной, и отёчной, как бы он отреагировал? Не знаю. Но заснуть не могу. Наши поступки лишь призрачное подобие всех тех дел, что мы могли бы совершить. — А почему ты не рассказывал, что Вивиан тоже родилась в машине? — спрашивает он внезапно.
Однажды по возвращении из школы меня ждёт дома письмо. Маму разбирает нетерпение так, что она едва может подождать ещё секунду, и я знаю наверное, что она рассматривала письмо на свет, пытаясь прочесть, но у неё ничего не вышло, потому что конверт толстый и непрозрачный. Болетта тоже сама не своя. Эта наверняка предлагала отпарить конверт над чайником, заправившись «Малагой». — Что ж ты не открываешь письмо? — вскрикивает мама. Я поворачиваюсь к ним спиной и медленно надрываю конверт. Читаю. Болетта долдонит палкой в пол. Мама заглядывает мне через плечо. — Барнум, ну что там? — шепчет она. — Я победил, — отвечаю ей. Я удивлён и озадачен. Мама обнимает меня. — Ну, что я говорила! — кричит она. Как выясняется, мама отправила «Городочек» на столичный конкурс школьных сочинений. Я не знаю, злиться мне теперь или радоваться, вероятно, я одновременно сердит и доволен, горд и смущён: раз мама отыскала в правой туфле Оскара Матисенса текст и у меня за спиной распорядилась им по своему разумению, она, вероятно, нашла и презервативы в левой туфле тоже. Мама вырывает у меня из рук письмо и зачитывает его вслух. Дорогой Барнум Нильсен. Мы рады сообщить, что твоё сочинение «Городочек» признано лучшим в твоей возрастной группе в Общегородском конкурсе сочинений школьников Осло. Награды вручаются в здании Ратуши в пятницу, двенадцатого. Очень надеемся, что ты сможешь прийти на церемонию. Мама целует меня в щёку, но времени у неё в обрез: — Бог мой, это уже через четыре дня! — Болетта успевает, несмотря нa запарку, налить два бокала «Малаги». Я убегаю в свою комнату. Мне надо прийти в себя. Слава не за горами. Не знаю точно почему, но я сижу на подоконнике и реву, наверно, от радости, счастье ещё, что Фред меня таким не видит. Но когда я оборачиваюсь, он, как назло, стоит в дверях. Я отвожу глаза. Фред падает на кровать. — Уже скоро, — говорит он. — Что скоро, Фред? — Он смотрит на меня, улыбается и молчит, улыбка некрасивая, губы егозят по зубам. — Ты помнишь, Барнум, что ты обещал? — Помню. — Что ты никому не скажешь? — Я не скажу. — Братья ведь не стучат друг на друга? — Нет, Фред. Конечно нет. — Вдруг он вскакивает: — Кстати, Барнум. Поздравляю! Я тобой горжусь! — Если б не машинка, — мямлю я. — Барнум, не принижай себя больше, чем ты есть.
А вечером я иду к Вивиан. В подъезде промозгло. Я звоню. Жду. Слышу шаги за дверью. Заглядываю в замочную скважину. У матери прозвище Вуаль. После аварии она всегда закрывает лицо вуалью. Как вечная вдова, в трауре по красоте, которую она потеряла на повороте к Холменколлене. Она безобразна и одинока. Ею стращают малышей. Если ты не будешь слушаться, придёт Вуаль и утащит тебя, говорят им. Или если ты будешь плохо кушать. Не делать уроки, не ложиться вовремя спать и не мыть руки. А ведь что пугает сильнее всего? То, чего ты не видишь, а лишь боишься, что оно где-то здесь, затаилось под кроватью, в углу, в шкафу, в темноте, под вуалью, из незнания и разрастаются наши самые жуткие страхи. В представлениях о том, как она безобразна, людская фантазия неуёмна. Они сочиняют то, чего никогда не видели: лицо без черт, провал, развороченная дыра, нечеловеческое и неузнаваемое. Но стоит нам увидеть то, чего мы боимся, посмотреть ему в глаза, как страх отступает. Дверь открывает Вивиан. — Угадай! — кричу я. Она задумывается, искоса шаря по мне неуверенным взглядом. — Ты вырос на восемь сантиметров? — Я мотаю головой: — А что, похоже? — Она перебирает дальше: — Педер отощал на три кило? — Я снова мотаю головой. — Я стал писателем! — ору я. Наконец она впускает меня в квартиру, и мы усаживаемся в её комнате, под фотографией на стене, о которой Вивиан лишь много лет спустя рассказала, что это никакая не Лорен Бэколл, а мама в юности, до аварии, в своей безупречной красоте. Мы садимся, и я выпаливаю ей новости. Мне едва удаётся членить поток на слова. Я рассказываю, как мама тишком отправила на общегородской конкурс моё сочинение, и оно оказалось самым лучшим среди учеников моего года, и эта победа примерно равнозначна Нобелевской премии, во всяком случае, чествование и вручение мэром Осло ценных подарков, скорей всего кругосветного путешествия на двоих, картины Мунка или бесплатного годового проездного на трамвай, состоится в Ратуше, так что если Вивиан хочет прийти, я готов подержать для неё место. Я кладу голову ей на колени. — Ты разговаривала с Фредом? — шепчу я. — С чего ты спрашиваешь? — Я не отвечаю. Лежу, зарывшись лицом в её колени, она гладит меня по затылку, я расстёгиваю верхнюю пуговицу на её брюках и ещё одну, я вижу резинку её трусиков и различаю резкий, дурманящий дух, она зашевелилась и перестала меня гладить, я задержал дыхание и лизнул её кожу, а потом открыл ещё одну пуговичку, но тут Вивиан вскочила, а я ухнул на пол и не смею поднять на неё глаз, не знаю, как мне теперь встать и не придётся ли проваляться здесь на полу до скончания века. — С мамой поздороваешься? — спрашивает Вивиан, протягивая мне руку и помогая подняться. — Прости, — шепчу я. Вивиан прикрывает глаза и целует меня в губы, а у неё они мягкие и подвижные, словно бы посреди поцелуя её повело на смех. И я иду за ней через всю квартиру, каждая следующая комната темнее предыдущей, мне не хочется, но я иду, выбора мне не оставили, наконец мы приходим к маминой спальне, Вивиан стучит, открывает дверь и пропускает меня вперёд. Сперва я не вижу никакой мамы. Но потом обнаруживаю её. На стуле в тени у окна, закрытого тяжёлыми длинными занавесками. Я замираю. Она пока не сделала ни одного движения. В комнате висит застарелая затхлость. Вивиан встаёт рядом со мной. Чуть слышно захлопывается дверь. Меня посещает странное чувство, что всё это неспроста и глубинный смысл происходящего мне непонятен, что Вивиан устраивает мне проверку, хочет посмотреть, выдержу ли я. — Это Барнум, — говорит Вивиан. Я делаю шаг к окну и кланяюсь. Мама медленно разворачивается ко мне: — Так это ты Барнум? — У неё детский голосок, тоненький, будто разговаривает девочка. — Я, — шепчу я. Без предупреждения мама откидывает вуаль, но лица я не вижу, его будто нет, к моей радости, вящей радости, но и к разочарованию, мне б хотелось увидеть лицо, которого нет. — Барнум завоевал первое место в городском конкурсе школьных сочинений, — объявляет Вивиан. Мама подаётся вперёд на стуле. — Поздравляю тебя, Барнум, — говорит она. Я склоняюсь в ещё более глубоком поклоне, лишь бы не видеть её лица, и бормочу: — Спасибо! — Она кладёт руку мне на плечо. Оно дрожит. И мама чувствует мою дрожь, она крепко сжимает пальцы. — Ты, видно, хороший мальчик, Барнум, — говорит она. Я ловлю звучание красивого, но разжижённого голоса, единственного, что пощадила в ней авария, что осталось в маме от той прекрасной девушки из «шевроле» и продолжает раздаваться из исковерканного тела. Мама не отпускает меня. Я стою. — У тебя прекрасные кудри, — говорит она. Она меня видит, а у меня не получается рассмотреть её. Потом вуаль падает на лицо, мама отдёргивает руку, аудиенция окончена, я прошёл посвящение, мне любопытно, сколько парней перебывало здесь до меня или я первый и выдержал ли я испытание, но Вивиан тянет меня прочь, уже вернулся домой папа, он сидит в гостиной и дремлет, но я думаю, мой будущий тесть притворяется, потому что один его глаз открыт почти полностью, он исподтишка рассматривает меня, и кажется, увиденное его не вдохновляет. Даже мне понятно, что пора уходить. — Я вот что хотел спросить, — шепчу я. — Мои кудри. — Вивиан морщит лоб: — Что с ними? — Я хотел бы отделаться от них к церемонии. — Вивиан пару раз дёргает меня за волосы. — Их можно или отрезать… — Или? — спрашиваю я уже чуть слышно. Вивиан расплывается в улыбке. И я получаю напрокат сеточку для волос и заколки и сплю в них трое суток, радуясь, что Фреда нет. Проснувшись на четвёртое утро, я обнаруживаю, что волосы мои стали другими, прямыми, словно кто-то снял с моей головы стружку. Я срываю сеточку, вынимаю заколки и бегу в ванную. Из зеркала на меня смотрит чужой человек Я на седьмом небе от счастья! Сперва. Сегодня в Ратуше мне вручат премию, и меня не узнать. На себя я больше не похож. Не исключено, с меня потребуют взрослый билет в трамвае, и уж точно, что пожилые дамы не полезут ерошить мои волосы. Они облипают черепушку один в один, ни прядки не выбивается. Но чем больше я смотрю, тем меньше нравится мне зрелище. Что-то не так. В чём проблема, я понимаю не сразу, поняв, едва не теряю сознание, но в эту секунду в дверях появляется мама и смотрит на меня в тревоге. — Ты не заболел, Барнум? — Нет, — бормочу я, нащупывая зубную щётку. Она поворачивает меня к себе: — Не ври. Что случилось? — Мам, просто я волнуюсь. — Она снова подходит ко мне поближе. — Барнум, ты не стал, часом, ниже? — Да, — рыдаю я. В ванную вдвигается Болетта. — Он расчесал свои дивные кудри, — вздыхает она. — Кудри! — в ужасе вскрикивает мама. Потерянные кудри унесли с собой самое малое восемь сантиметров роста, и я выгляжу как лягушонок. — Сделайте мне кудри обратно! — рыдаю теперь я. И остаток дня мама накручивает мне кудри по новой, прядь за прядью, это сизифов труд, потому что стоит ей убрать руки, волосы немедля опадают, словно это не волосы вовсе, а растущее прямо из головы резиновое покрытие, к тому же вулканизированное при градусах так ста семидесяти, и маме приходится начинать всё снова-здорово, но когда я наконец вступаю в парадный зал Ратуши, блистая блейзером, синим галстуком с заколкой и тесными туфлями, в которые нынче всунуты не презервативы и не рукопись, а только мои собственные потные плоскостопые ласты, на голове у меня топорщится во все стороны великолепная кудла, так что на том знаменитом снимке, сделанном фотографом вечернего выпуска «Афтенпостен», где лично господин мэр вручает мне глянцевый диплом с гербом Осло и чек на пятьдесят крон, я похож на замурзанное издание Эйнштейна для бедных, а под фотографией, которую мама оправила в рамку и повесила в гостиной над камином, написано Барнум Нильсен — юный гений. И вот когда с мэра, одипломившего всю очередь взволнованных лауреатов, сошло уже семь потов, мамаши всплакнули и утёрли слёзы, Педер с Вивиан стоя проскандировали «Бар-нум! Бар-нум!», оглушительно хлопая в ладоши, когда всё это кончилось, ко мне протолкался, не поверите, Дитлев с блокнотом наперевес, и мы вышли с ним во двор спокойно поговорить. — Так, так, — сказал Дитлев. — А ты с собой брата не привёл? Или он всё полёживает в нокдауне? — Но не успеваю я открыть рта, как откуда ни возьмись — Педер, уже трясёт журналисту руку. — Педер Миил, — представляется он. — Барнум Нильсен общается с прессой только в моём присутствии. — Так, так, — невесело вздыхает Дитлев и раскуривает сигарету. — Это мы уже проходили. Твоя странная история — о чём она? — Я задумываюсь. Вивиан стоит с мамой и Болеттой у выхода и машет мне. Я отвечаю тем же. Кругом всё течёт, журчит, льётся и капает, дотаивает последний снег, и солнце отражается в лужах, словно весь город засыпан осколками стекла. Пасха уже прошла. — О том, что любой человек достаточно велик, — говорит Педер. Дитлев поворачивается к нему, он сердит. — Кто победил в конкурсе: ты или Барнум? — Педер указывает на меня. — О том, что любой человек велик достаточно, — говорю я. — Надо только распробовать это. — Дитлев дописывает фразу и переворачивает страницу. — У тебя есть литературный идеал, Барнум? — Гамсун, пожалуй, — отвечаю я. — А что в Гамсуне тебе нравится? — Я снова задумываюсь: — Он хоть и был сволочь, но писал хорошо, — отвечаю я наконец. Дитлев строчит как заведённый. — Отлично, Барнум. Не в бровь, а в глаз. Сволочью Гамсун был. — Педер театрально закатывает глаза: — Барнума вдохновлял и его родной дедушка, — заявляет он. Дитлев подносит ручку ко рту: — Твой дед? Он тоже был писателем? — Он писал письма. К сожалению, я не могу рассказывать об этом, — отвечаю я. — Почему? Не можешь почему, Барнум? — Потому что в письмах он велел нам не якшаться с газетными щелкопёрами. — Педер вклинивается в ту же секунду: — Хочу упомянуть, что Барнум Нильсен сыграл роль второго плана в грандиозном фильме «Голод». — Дитлев убирает ручку в нагрудный карман и захлопывает блокнот. — От щелкопёра за комментарии спасибо, — говорит он. Надо понимать, интервью окончено, и мы идём в «Гранд», так решила мама, поскольку так же поступал в своё время Ибсен, и мы — мама с Болеттой, Педер с Вивиан и я — садимся за тот же столик, что и на отцовых поминках. Мы едим бутерброды с креветками, щедро промазанные майонезом, и с подложенным листом салата, а мимо идут люди, на них голубые рубашки и белые блузки, чтобы подчеркнуть здоровый пасхальный загар лица. Мы ждём Фреда. — Он сказал, что придёт в Ратушу, — говорит мама, и голос её мрачнеет на секунду. Я отворачиваюсь. — Не беда, — шепчу я. И стараюсь выглядеть разочарованным, но стоически сносящим своё разочарование братом-дипломантом. Мама прижимает мою руку своей, я стараюсь высвободиться. — Он придёт, вот увидишь. — Болетта поднимает стакан пива, хоть она и не пьёт его теперь, поскольку организм её больше пива не принимает, но сегодня исключительный день, не похожий ни на что, поэтому обычные правила не действуют, и она поднимает стакан за меня. Стакан Вивиановой колы гремит, как ледник. Нам с Педером одновременно приспичило сбегать в туалет. Мы ныряем в мужскую комнату и запираемся в кабинке, хотя писать никто из нас не хочет. У Педера набиты чем-то оба кармана твидового пиджака, так что он едва сходится у него на животе. Это две бутылочки рома. Мы откручиваем крышки. Выпиваем. Закашливаемся. В голове пожар. — Барнум, я тобой горжусь! — Не трепись. — Педер обнимает меня: — Да нет же! Я правда чертовски горжусь тобой, Барнум. — У него в запасе ещё бутылочка, её мы делим пополам, и я подозреваю, что с этого кутежа в кабинке мужского туалета отеля «Гранд» и ведёт своё начало моё мастерство профессионального опустошителя мини-баров, эти игрушечные бутылочки-невелички идеально подходят под мой размер, к тому же их легко спрятать, они помещаются в самом маленьком кармашке, варежке, даже ботинке, я проверял. — Я её видел, — шепчу я. — Кого? — Маму Вивиан. — Ты её видел? — Не то чтобы отчётливо. В спальне у неё темно. По крайней мере, разговаривал. — Педер качает головой: — Ну, что я говорил?! Вивиан в тебя втюрилась. — Ты думаешь? — Думаешь? Я знаю! Это элементарная математика. — Мы вышли из кабинки, вымыли рот с мылом, и достопочтенные господа, обретавшиеся в здешней мужской комнате, когда им удавалось урвать покоя «между битвами», сморщили свои пористые винного цветы носы, чуть не на соплях держащиеся на их испещрённых коричневыми бляшками лицах, но когда мы вернулись за стол, Фреда там всё ещё не было. Я, конечно, пристально посмотрел на Вивиан, и она улыбнулась мне в своей манере, гладко: Вивиан вообще производит впечатление воплощённой приглаженности, но это лишь видимость, мама же не менее двух раз прошлась по нам с Педером проницательнейшим взглядом, мы отведали кофе с безешками, а потом пешком прогулялись по вечерней теплыни до дома, где Фреда не оказалось тоже. Мама встревожилась сильнее. Хорошее настроение испарилось. Болетта стала жаловаться, что у неё разболелась голова. — Не надо было пиво пить! — огрызнулась мама. — Чушь! Ты забыла, сколько лет я проработала на Телеграфе? У меня сводит голову от одного вида натянутых между столбами проводов! — Мама отказалась ввязываться в этот спор, а ушла в гостиную и принялась ждать. Потянулось мамино ожидание и Фредово отсутствие. На следующий день мне пришлось в актовом зале вслух прочесть «Городочек» всей школе, мне кажется, мало кто понял, о чём речь, но на всякий случай они стали сторониться меня, и теперь я коротал перемены наедине с собою возле фонтанчика, что делало моё одиночество в школе зримым, коротким и очерченным, как тень. Мне это до лампочки. Но как хорошо, что мне нет до этого дела! У меня есть Педер. И Вивиан. А главное — пишущая машинка! Мне с лихвой хватает. В вечернем выпуске «Афтенпостен» в тот же день вышло интервью со мной и тот безумный снимок, оригинал которого мама заказала в редакции, обрамила и повесила над зелёным камином, где он и пребывает по сию пору. Юный гений. Что рассказал нам победитель конкурса Барнум Нильсен. Но от Фреда ни слуху ни духу. Безвестность затягивается, идёт вторая неделя, так надолго он пропал впервые, и однажды, когда я сижу и тружусь над тем, чему предстоит стать вступительными фразами «Откормки», ко мне без стука заходит мама, она начинает переворачивать содержимое его ящиков, инспектирует шкаф, заглядывает под кровать, убеждается, что всё на месте, он ничего не забрал с собой, и, делать нечего, подсаживается ко мне. Я выдёргиваю лист из каретки и прячу его в стол. — Барнум, — начинает мама. — Нам ни к чему иметь друг от друга тайны. Ты согласен? — Я не отвечаю. Предполагая в её словах подвох, я считаю лучшим козырем молчание. У мамы бледный, невыспавшийся вид. — Тем более все твои тайны шиты белыми нитками, — продолжает она, поняв, что мой ответ заставит себя ждать. — Думаешь, я не нашла презервативы в туфлях? — На это отвечать мне тем более не след, и мы замолкаем оба. Мама посмеивается. — Барнум, Барнум, — говорит она. — Небось Фред тебе их удружил? — У меня рот на замке. Но уже понятно, что я мог бы достойно выдержать допросы. Мама вздохнула и провела рукой по кудрям, которые успели отрасти со дня церемонии и закурчавились выше прежнего. — Фред тебе что-нибудь говорил? — шепчет она. — О том, куда собирается? — Я сразу вспомнил своё обещание молчать и его слова о том, что братья друг на дружку не стучат. — Не знаю, — выдохнул я одними губами, точно нас подслушивали. — Барнум, посмотри мне в глаза! Ты же не врёшь родной матери? — Я посмотрел ей в глаза. Это было не самое очаровательное зрелище. Казалось, над мешками с тенями висят на ниточках две пуговки глаз. Сказать, что Фред, возможно, отправился на поиски гренландского письма, я не мог. Вместо этого я высказал другое предположение: — Может, он у Вилли? — Мама прищурилась: — Вилли? Это тот дурацкий тренер по боксу? — Я кивнул: — Прежде он иногда пропадал у него. — Мама нашла в справочнике телефон и адрес и тем же вечером отправилась туда на такси, она не стала предварять визит звонком, чтоб не спугнуть Фреда, если он, конечно, отсиживался там. Мы с Болеттой ждали дома, в гостиной. Головная боль у неё прошла, но было такое чувство, что и сама Болетта почти вся вышла, она убывала грамм за граммом, возможно, так и умирают — усыхают, как сочный фрукт, который вялился на солнцепёке, вялился, пока не осталась от него лишь кожура да кости. Я ещё подумал, не взять ли мне что из этого в мой рассказ про откормку. Болетта повернулась ко мне, улыбнулась: — Какой-то ты задумчивый. Или грустный? — Ты веришь, что ничего не случилось? — спросил я. — Барнум, я уже слишком стара, чтоб верить хоть во что. Я не поверю, пока не буду знать точно. — Она пила чай, медленно помешивала в нём ложечкой. — Это не вера. Это знание уже, — сказал я. Болетта вздохнула: — Знаю я одно — нет во Фреде покоя. Ему б всё скитаться. — Я придвинулся ближе. Сладкий запах чая был мне приятен. И мне нравилось, что Болетта в моём распоряжении. — Скитается? Рыщет по улицам? Тогда б я его встретил! — Если он и рыщет, то очень далеко отсюда. И никто не в силах его остановить. — А мы? — Болетта покачала головой: — Он ночная душа, Барнум. — Она допила остатки чая, а на дне обнажилась приличная коричневая горка, она вычерпала её ложкой. — А я? — тихо спросил я. — Нет, Барнум. Ты нет. — Я ушёл к себе. Значит, я не из ночных призраков. Потому и остался дома. Мне написано на роду бегство другого рода. У меня есть пишущая машинка, коробочка для выжимания смеха и рулетка на две несовпадающие стороны. Я выдюжу. У меня стоит в памяти не история даже, картинка, она выпала из повествования, как фотография, вложенная в книжку, сам я не видел её, но мне описали, а теперь я пересказываю её дальше вам: Сибирь; женщина, мать, стоит на песчаном пляже, всматривается в море, лузгает семечки, их у неё полна горсть, и так каждый день. Пришлый человек спрашивает у неё, на что она смотрит. — Сына выглядываю, — отвечает она. — Припозднился что-то. — Долго нет? — уточняет пришлый. — Восемнадцать лет, — отвечает мать, жуя семечки и глядя на море.