Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ка-ак она запела с чужого голоса! Тогда и я волью тебе из порожнего в пустое. Кто слишком усерден в малом, тот не способен на великое. Сказано не мной. Давай дебатики придушим… Айда переделывать коновальскую стряпню. Между прочим, в этом пирожке, — потыкал я в синюю ногу, — есть и твоя начинка. На операции ты была? Бы-ла. Когда хирург на пробу дёрнул первый раз, я оранул. Все девчонки захохотали, а хирург сказал: «Больной, на период операции все свои эмоции спрячьте в карман». Девчонки заржали ещё громче. А какая-то труженица доложила: «А у него нету кармано́в. Он голышик».
— И не какая-то. То я была.
— Тем более.
— А хоть менее. Я хирург? Я прак-ти-кант-ка. С меня какой спрос? Я получила за практику честный отличный зачёт. Всё протчее меня не колышет. И не зуди. За хирурга не кинусь перемастрячивать. Колхоз дело добровольное.
Красные круги завертелись перед глазами.
Меня скачнуло с корня и понесло куда-то в пропасть.
— Да пошла ты, мля!.. Зачёт она за меня получила! Зачётная фря!
— Злюка! Чингисхан! Он тоже был рыжий!
— И катись к своему Чингисхану!
— Теперь я понимаю, почему «первым Бог вылепил мужчину: первый блин всегда комом»! — взвизгнула она, и стальной стук копытцев полило к двери.
Скатертью дорожка! Ворочать не побегу!
Ну змея зачётная, ну бляха-муха… На международном рынке приличная змеища стоит пять тысяч долларов. За эту хоть грошик кто подаст? А прикинулась святей папы римского. Напиши повестушку! Воспой академичку! Не человек — мешок фальши. Вся из себя! Ни дохнуть ни выдохнуть. А, поди, лиф надувной. И курдюк надувной. И сама вся бестия продувная!
На шум запоздало выполз любопытный стакашка.
Наклонился ко мне, уважительно зашептал:
— Чего бурлишь, безнадёга? Принародно грубо обольщала? По ней похоже. Разодетая фуфынька. Вся в моде. Гляди, у неё по моде и мышь в комоде… Я намедни в городе больницу искал. Спросил у одной у такой расфуфырки, как мне ловчей к недужнице к своей пробежать. А молода-ая, я к ней впросте, на ты. Голосистая[194] и окрысся: «Не тыкай. Я с тобой из одной параши не хлебала». Тьфу ты! И я ей отстегнул: «То-то ты, прыщавка, тощей иголки, что не хлебамши скачешь». Покалякали этако сладенько и раскатились. Таким вот макарием.
Я выдержал глубокую чинную паузу, издалека запел про палку, про ногу.
— Не, милок, — разом посуровел пескоструйщик. — Чем наперёд ходим? Думой. Вот я подумал и кладу: нет. Я и подзаряженный на это не пойду. Тебе охота, ты и ломи себя хотько поперёк, хотько вдоль по Питерской. А меня не подпихивай под статью. Я сам подбегу. — Тут он перешёл на шёпот: — Допрежде всего, мне некогда. Ноне я не ночую в нашем скорбном доме. Сбега́ю до утреца. Разве дело без спросу бегать из больницы? А хренко Чече заставляет. Разобещался нынче выписать и — отбой! А я, хуйло, уже посулился своим прибечь нонче на свободу. В такую честь там наготовили, запаслись горючим. Сам вермутидзе ждёт!.. Не пропадать же. Короле-евский будет бухенвальдище![195] Если по науке, культурно раздвинем шоры трезвости… Работну враспояску!.. Кыш от меня! Кыш!.. У меня, милой, совсем другая линия. А ты с чем вяжешься? Ты уж как-нить сам.
40
Не любить такую красивую — преступление, любить — наказание.
После ужина я поскрёбся на костылях на улицу.
Слабость пошатывала меня. Но щадила. Совсем не валила с ног.
Кое-как соскочил с ретиво скрипучих порожек, бух на лавку под ёлками.
Перекур!
За долгий больничный срок я впервые вышел сам на воздух.
Розовая шапка заката супилась за плечами гор. По небу неприкаянно болтались белые комки облаков.
По зелёному бугру с криками летала неугомонная детворня.
Нетерпеливые парочки сбегались в клуб, в его надёжные сумерки, в треск, где под толстым снопом дрожащего света из кинобудки так сумасшедше целуется.
В ближних кустах с чвириканьем хлопотали воробьи.
Жизнь, кругом жизнь…
А ты поторчи граммочку на воле, передохнú и снова в одноместный удушливый коридорный сквозняк?
Тоска сжала меня обручами.
Обручи всё тесней смыкались на мне.
Я сорвался с места и — на угол, к клубу. Вроде ищу кого. Иду я и в заботе тяну шею по сторонам. Мне-де надо, очень надо его найти. На секунду! И вернусь. Я скоренько!
Я уже у открытой клубной двери. Важно сунул в неё нос, подержал в тёмной прохладе: «И здесь я никому не нужен?»
Я немного постоял-постоял и постучал дальше.
Никто из больничников меня не заворачивал.
Окликнут, скажу, гуляю. А не окликнут… Что делать, если не окликнут? Ну знай себе иди. Не нужен, вот и не зовут. А я и не набиваюсь особо.
Лёгкая клубная тропка смеясь взбежала на пригорок, слилась со старой, разбитой, широкой дорогой.
Эта большая усталая дорога доплёскивалась до нашего пятого района и вилась дальше, в сам город.
В сам мне не надо, а к мамушке в самый раз.
У круглого бассейна с цементированными боками — в бассейне держали воду на пожарный случай — я нечаянно глянул вбок.
На закатном солнце саблисто блеснул излом Супсы.
Наотдаль кипела в низине Супса, и сразу за рекой державно громоздились в синеве комки гор. Какой вид! Хоть денежку с самого себя за такой бери вид.
Усталость ласково усаживала на низкую тёплую стенку бассейна.
Но я гнал себя дальше.
Метров уже триста отшагал. Будет обидно, если вернут.
До дома четыре версты. Все равно до дома — ближе, чем до больницы.
Глянь сестрица орлиным оком — запеленгует. Видно же напрямую! Поднажму. Войду в поворот, вот тогда поищи иголочку в стожке!
Поворот надёжно закрыл от меня больницу.
Я основательно привалился спиной к ёлке. Отпыхкался.
Больше я не торопил себя. Ночи хватит джигиту, до света допрыгаю до дома.
Постепенно отошли, усмирились, совсем пропали голоса центрального совхозного посёлушка.
И остались мы втроём. Я и мои костылики.
Бредём, спотыкаемся…
День окончательно переплавился в ночь. Засветилась золотая сытая дужка месяца.
И поскреблись мы надёжней, ровней.
Не спеша и шли мы с костыликами по земле, а месяц по небу. Он не отставал, забегал наперёд, всё подсвечивал старательно нам под ноги.
Вдруг где-то поблизости на шоссе охнули шаги.
Кого там носит?
Ну, поносит, поносит да унесёт, бросит.
Ан нет. Шаги всё отчётливей.
— Братошики, — шепнул я костылям, — шуба!
И мы на всякий случай