Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– И кого это черт принес в такую рань? Чтоб ни дна тебе, ни покрышки! – Остановилась перед дверью, выкрикнула что было силы, не боясь разбудить Распутина, спавшего в глубине квартиры, – тот на крики обычно не обращал никакого внимания, спал всегда, как мертвый, а в этот час – особенно: – Нету Григория Ефимовича дома! Не-ту!
В дверь снова раздался требовательный, хриплый звонок.
– Ну! – разъярилась Дуняшка, с грохотом выбила тяжелую щеколду из паза, замерла на секунду и заулыбалась радостно, от уха до уха: – Тетя Параша!
– Я, голубка. – Прасковья Федоровна Распутина выставила перед собой руку с ивовым лукошком, полным крупных синеватых яиц. – Во! – сказала она торжествующе. – Утиные! Из самой Сибири привезла!
– Да у нас своих полно, тетя Параша! И в магазинах, и на рынке.
– У вас, говорят, яйца с гнилью, с червяками. Такой слух прошел в Тобольской губернии. Поэтому я привезла свежие, без всяких червяков. Яйца-то Ефимыч потребляет регулярно?
– У нас яйца по-другому зовут, тетя Параша. – Дуняшка потупилась. – Неприличное, говорят, это слово – «яйцо».
– Неприличное? Как это? – Прасковья Федоровна сдула пот с верхней губы. – Может быть, и неприлично, хотя все, что создано природой, – прилично.
– Вот и Григорий Ефимович так говорит.
Прасковья Федоровна с ехидцей сощурила глаза, поинтересовалась:
– И как же у вас зовут яйца?
– Куриные фрукты.
Гостья громко, раскачиваясь всем телом, захохотала. Приподняла корзину.
– А это, значит, будут фрукты утиные?
– Похоже, так.
– Вона! – восхищенно произнесла Прасковья Федоровна, стерла с глаз мелкие слезки. – А где мой любезный-разлюбезный?
– Спит еще. Рано.
– Рано? Посмотрели бы на него деревенские мужики – разом бы ноги со всей амуницией выдрали. Рано! – Она ткнула корзину Дуняшке: – Держи! – Лицо Прасковьи Федоровны раскрылось в презрительной улыбке. – Фрукты! Ты смотри в дерене об этом не скажи – разом опозоришься!
Дуняшка, подхватив корзину, унеслась с ней на кухню, а Прасковья Федоровна опустилась в прихожей на диванчик, обитый вытертой немаркой тканью, подперла рукой подбородок.
– Ты чего, тетя Параша? – воззрилась на нее выглянувшая из кухни Дуняшка. – Ну будто чужая!
– Да я небось и стала моему Ефимычу чужой. При живом муже – невесть что. То ли жена, то ли приживалка, то ли переселенка. Он тут, я там, концы с концами не сходятся.
– Ох-ох-ох, тетя Параша! – Дуняшка подперла бока кулаками. – Да он о тебе каждый день по нескольку раз вспоминает.
– Каждый, ага. – Прасковья Федоровна отерла глаза рукой. – Держи карман шире! При всем том, что в Петрограде столько баб. Так я тебе и поверила.
– Хочешь, побожусь?
– Не надо. – Голос у Прасковьи Федоровны помягчел: всё-таки приятно, что муж вспоминает о ней… Хотя она и не верила в это. Но Дуняшка – родственница, а родственники не должны врать.
– Пойдем на кухню, не сиди тут, тетя Параша. Я тебя кофеем угошу.
– Кхе! – крякнула тетя Параша. – Совсем барами заделались на этом кофее! Я тут Ефимычу рыбки обской еще немного привезла, сырка вяленого.
– Это он любит. На рыбу Григорий Ефимович молится, за нашу, чалдонскую – тем более от рыбы он не откажется.
– Попробовал бы отказаться! – Прасковья Федоровна была настроена агрессивно. Дуняшка в очередной раз округлила глаза; с чего это тетка Параша стала такой? Ведь всегда она была женщиной добродушной, ленивой, охочей до ласкового слова и слов этих при случае не жалеющей, независтливой, никогда не поднимавшей головы, не повышавшей голоса – и вдруг в ней появилась некая злобная настырность, нечто такое, чему Дуняшка даже не могла подобрать слова. – Живо бы половины бороды лишился!
– Тетя Параша!.. – воскликнула Дуняшка и замолчала: говорить что-либо Прасковье Федоровне было бесполезно, и Дуняшка сникла огорченно.
– Ну, я тетя Параша! С самого утра, еще с поезда, тетя Параша! А ты, Дуняша, смотрю, здорово разожралась на городских харчах, задница такая, что ни в один трамвай, наверное, уже не влезает! А?
Дуняша вспыхнула, отвернулась от Прасковьи Федоровны с гневно загоревшимися, бурыми щеками.
– Тетя Параша!
– Что ты заладила: «тетя Параша» да «тетя Параша»! Ладно, веди в свою кухню, пои кофеем!
Минут через пятнадцать на кухню заглянул мятый, непроспавшийся, с мутными красными глазами Распутин. Завязки кальсон волочились за ним по полу, попадали под подошвы галош. Распутин зевнул, с громким хрустом поскреб пальцами затылок, спросил лениво:
– Ты?
– Я!
Распутин прошел к столу, взял с тарелки сушку, с треском раздавил ее, обломок кинул себе в рот, пососал.
– А чего приехала?
Прасковья Федорозна вскинулась на табуретке, сощурила жестоко глаза, словно бы собиралась стрелять в мужа своего из ружья.
– Чего приехала, чего приехала… Надо – и приехала. Деньги кончились!
– А-а, – равнодушно протянул Распутин, подумал о том, что хорошо, в доме у него никакая актрисуля не ночует, сегодняшнюю ночь он спал один, выплюнул огрызок баранки в помойное ведро. Пожаловался: – Зубы чегой-то болят.
– Пить надо меньше! – рубанула наотмашь Прасковья Федоровна.
– Денег я тебе дам, – сказал Распутин. – Долго намерена пробыть в Петрограде?
– Сколько надо, столько и пробуду.
– Ну, чисто собака, – покачал головой Распутин без всякого удивления, развернулся, направляясь к двери. – Сон прервала… Пойду досыпать.
Днем он застукал Прасковью Федоровну за странным занятием: супруга его тщательно обследовала обои на стенах, отколупывала края, пальцами простукивала переборки, сопела.
– Ты чего? – заинтересованно остановился около жены Распутин.
– Деньги ищу! Пытаюсь определить, куда ты их прячешь?
– Как куда? В карман. В крайнем случае – в банк.
– В банку, в банку, – дразнясь, просипела Прасковья Федоровна, – в склянку с железной крышкой. А по мне, ты должен был спрятать их под обои. Расстелить по стене по одной штуке и прикрыть сверху бумагой. Умные люди поступают так.
Распутин фыркнул и пошел к себе в комнату – полежать. Чувствовал, мозжила, перемещаясь с места на место, боль, подпорченное вином сердце осекалось, дыхание пропадало. На ходу он проговорил равнодушно:
– Ну, ищи, ищи!
Прасковья Федоровна переместилась на пол, стала простукивать паркетины, плинтусы, порожки, набитые под двери, чтобы не дуло, извозила себе все коленки, юбку превратила в старую грязную тряпку, но ничего не нашла.
Распутин первый раз видел жену такой: никогда Прасковья Федоровна не была злобной, нахрапистой, ущербной, не трясла щеками и не сорила на полу седеющим, легким, как пух, волосом.
– Чего это с тобой произошло? – спросил он, поспав немного и снова выглянув в прихожую. – Какая муха тебя укусила?
– Какая, какая… – пробурчала та сипло – едва приехала в Петроград, как голос у нее сел, стал дырявым. – Сейчас как звездану ножкой от табуретки!
– Ты чего? – опешил Распутин. – С цепи сорвалась? За что?
– За все! – обрезала Прасковья Федоровна. – За то, что жизнь мою испоганил. Ко мне купец первой гильдии Тарабукин из Тюмени сватался, а я ему отказала…
– Во баба! – не удержался Распутин, вытянул перед собой руку, крепко сжатую в кулак, прикидывая, опечатать жену этим кулаком или подождать, вздохнул расстроенно и разжал кулак. – Дура! И где сейчас твой этот… Буртабукин?
– Не знаю. – Губы у Прасковьи Федоровны плаксиво скривились.
– И никто не знает. А я всей России известен! – Распутин крякнул и с досадой