Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но я не успеваю задать вопроса. Мы как раз минуем зеркальный зал, зал для танцев. Во множестве стекол ― я.
Точнее, то, чем я стал.
Мои волосы ― блеклые, как у всех в роду, ― совсем выцвели, иссеклись, повисли патлами. Некрасивое лицо вытянулось, сильнее огрубело; глаза теперь кажутся маленькими, словно у грызуна. Не выпрямить спину: раздавшиеся плечи болят. Как же они нелепы, как нескладна вся долговязая сутулая фигура. Я… старше. Я напоминаю отца, таким он был в моем детстве, пока на коже не прорезались первые морщины.
И он ― отец в отражении ― истошно кричит.
Кричит от кипящей внутри боли, кричит, сжимая кулаки и захлебываясь. Кричит ― и все зеркала разом разбиваются, громко звеня. Осколки царапают и меня, и стражников, и гладкие паркетины пола. В осколки превращается весь мир.
– Магия… ― Кролик вытирает кровь с губы.
– Магия действительно входит в него… ― вторит Аспид.
Они, не бранясь, ничего не объясняя, хватают меня под руки и ускоряют шаг. Я больше не могу идти сам; волочусь за ними, подобно пьянице, хотя ни разу еще не пил крепкого. Таким ― полумертвым ― меня приводят туда, куда я рвался вчера, к кострам изгнанников. Там, близ небольшой тлеющей груды, толпится круг безмолвных людей. Они не сменили праздничных нарядов, не омыли лиц. Некоторые злы и настороженны, но больше перепуганных.
Мэчитехьо выступает навстречу первым, показывает мне какую-то чашу. Как и стража, он силится что-то до меня донести, но я, ясно слыша, не понимаю. Слово за словом срывается с губ, а я смотрю на куски обугленного мяса, и обрывки ткани, и что-то вроде булыжника с обгоревшими волосами, ― на то, что было моим отцом. Его звали Элиэн Добрая Воля. Я кричал вслед проклятья, когда он уходил. Он избавил меня от своего существования… и забрал с собой все мои желания, все надежды, все непролившиеся Дожди. Взамен ― отдал свое тело, жар, жрущий каждую кость, и венец. Проклятый венец…
Увидев, как я пошатнулся, Мэчитехьо осекается и осторожно берет меня за руки.
– Больно?.. Я знаю. Нужно просто привыкнуть к тому, что отныне по праву твое. Иди сюда. Я облегчу твою…
«Привыкнуть к тому, что отныне по праву твое».
К твоему уродству. К твоим страданиям. К твоей тюрьме.
– ОТОЙДИ ОТ МЕНЯ!
Толкаю в грудь, не причинив вреда: что я против него? Он отступает на шаг и, кажется, снова собирается увещевать меня, протягивает руку. Но слова застревают у него в горле: ведь мгновение назад произошло кое-что еще. Произошло ― и уже непоправимо.
– Не приближайся… ― шепчу я, и он безмолвно, обреченно опускает ладонь, даже не стирая брызг крови с побледневшего лица. Пальцы дрожат, но тут же ― сжимаются в кулак.
Вокруг, совсем рядом, распростерто шесть тел. Молодые воины, видимо, прошедшие этой ночью посвящение. Недвижные. Обезглавленные. Я видел: их черепа лопнули от моего крика, разлетелись, как зеркала. Серые и розоватые подтеки ― на моей одежде, еще больше их на коже и обуви.
– Эйриш.
Во взгляде Мэчитехьо нет гнева. Там такой же ужас, как, наверное, у меня, ― ужас кого-то, за кем захлопнули дверь клетки. Я должен понять это. Должен задаться вопросом, почему. Должен… отозваться. Но я не хочу. Я отступаю и прячусь за стражами, я лихорадочно, непонятно зачем пытаюсь очистить от крови и мозгов рубашку, я бормочу:
– Ты убил отца… убил…
– Эйриш, я…
Он опять шагает вперед, и его одергивают:
– Не приближайся к наследнику, тварь!
Это голос Аспида, последнее, что я слышу. Я наконец лишаюсь чувств, чтобы проснуться ровно через день, разбитым, как прежде, но уже способным двигаться. В Форте к тому времени бушует война. Защищающиеся изгнанники больше не таят свою подлинную мощь. Их мало, но они в разы сильнее нас и в разы злее. Постепенно они становятся захватчиками. Экиланами. И гонят нас все дальше и дальше, отнимая башню за башней.
Вождь уже не пытается поговорить со мной, равно как я не пытаюсь поговорить с ним. Все наши слова ― обвинения и угрозы. Слова эти удвоены, утроены, умножены криками наших народов. В таком шуме трудно что-то услышать. Мы и не желаем.
Дальше меня ждут только поединок и Саркофаг.
***
Я не знаю, каково это, ― когда те, у кого ты нашел добрый приют, начинает травить тебя как зверя.
Я не знаю, каково это, а Злому Сердцу пришлось узнать, ― когда я оставил подданных отца, своих будущих подданных, вершить суд самостоятельно и за сутки мирный город превратился в яростную бойню.
Я не знаю, каково это, ― но мне придется изведать.
Все дурные поступки всегда возвращаются, даже если, совершая их, ты прав.
…Я понимаю это, когда, проснувшись среди ночи от смутной тревоги, понимаю: «Веселая весталка» горит. Так же, как горит на политой чем-то траве берега одна-единственная надпись.
«Убирайтесь».
Видимо, в город вновь пришли «звериные». В воздухе пахнет кровью: в этот раз они убили кого-то. И мне не усмирить их, даже не понять, откуда они явились.
Потому что мерзкая девчонка из рода Кобры давно не откликается на зов.
Покинутый дом помог мне лишь раз, в одну кровавую ночь. Сегодня места эти, заросшие и все больше дичающие, не несут ничего, здесь не найти мою душу. Ровна гладь Двух Озер. Гниют листва и хвоя. И насмешливо щурятся мертвые дома, в одном из которых ― не вспомнить, в каком, ― я впервые закричал. Wa‘t‘a’urisi уже тогда. Сидящий у подножья. Из того дома меня изгнали, прежде чем я научился говорить, потом изгнали из племени, не дав разделить с ним даже гибель. И я мог верить, будто больше меня не изгонят? Наивно… Наверное, каждому духи пишут что-то в судьбе, пишут, прежде чем мать впервые качнет колыбель. Мне написали: «нежеланный».
…Ночью, ― пока тушили корабль, ― я глядел на буквы, расцветившие траву. «Убирайтесь. Убирайтесь», ― крутилось в рассудке, а глаза слезились от дыма. Лэру, мелькнувшему рядом, я велел залить надпись поскорее. Я сам испугался своего злого голоса, но смуглая, почти черная рука только хлопнула по плечу: «Сделаю, капитан». Он часто зовет меня так, хотя мы выросли бок о бок, оба не были на войне.
Это устроила католическая община, я почти не сомневался. Она ― в память о диких обычаях Средневековья, о кострах, полыхавших там, откуда родом эта вера, ― часто призывает на помощь огонь. Отец рассказывал: в Оровилле не раз горел публичный дом, горели салуны и иные «обители порока». Это прекратилось, когда он ― человек, не приемлющий самосуда, ― получил звезду, ныне сияющую на моей груди. Он добился порядка без крови: разговорами, небрежными предупреждениями, дружеским отношением ко всем, кто хоть как-то внимал речи. Но он пророчил: пламя вернется, едва по городу пойдут трещины. Оно, древнейший друг страха и гнева, возвращается с первой необъяснимой бедой. Быстрое, голодное, его невозможно погасить: оно требует крови. Мой белый отец не пускал его к нам несколько шерифских сроков. У меня только первый, а оно уже здесь.