Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Теперь вот в этом кабинете, где многие известные личности сиживали, довелось и ему. Он скоро освоился, у него получалось. Сегодня вот что-то ёкнуло внутри, когда Шаламов девочкой той, в ванне смерть встретившей, озадачил. Забыл уже чувства волнительные, когда прикасаешься к несчастью чужому. Будто стеклом по живому!.. Страх не страх, боль не боль, а змеёй подлючей что-то мерзкое, холодное заползает в душу и пройдёт ли это, уже не надеешься…
Из дневника Ковшова Д.П
Не знаю, чем всё кончится, только Готляр, примчавшись в район, как на пожар, с паническим настроением, уезжал спустя несколько дней вроде успокоенный. И даже похлопал меня по плечу, мол, не дрейфь, старичок, всё образуется.
А мне что особенно переживать? Хотя, если вспомнить и вдуматься, третий год здесь вкалываю, а спокойно день мало какой миновал. Всё ЧП да события одно другого хлеще.
И это, из-за чего Якова пригнал Игорушкин, тоже не редкость. Серьёзней дела были. Но здесь просто нашла коса на камень, вот и закрутилось. А ситуация вполне тривиальная. Один мужик другого убил. Из ревности. И я его, как обычно, арестовал. Только тот не простым уголовником был – директор крупного совхоза, орденоносец. Ну и всё остальное, как в таких случаях положено: член райкома партии, со всех сторон заслуженный. В депутаты на второй срок собирался, один-то закончился, оформляли его на следующий, но не успели. А тут всё и случилось.
Я ещё подумал, когда Саша Течулин, следователь, с постановлением за санкцией на арест ко мне пришёл. Не поднималась рука с печатью. Предложил Ивана Григорьевича, директора того, убийцу, к себе привезти, необязательная мера – разговор с задержанным перед арестом, но хотелось мне с ним встретиться, понять, что случилось с человеком? Два битых часа мы с ним беседовали; собственно, я слушал, а рассказывал он свою тяжкую историю, низко опустив голову и положив длинные руки на острые выпирающие коленки. Смотрел я на него и не узнавал. Казалось, мгновенно подменили мужика. Высох и осунулся до неузнаваемости, и под глазами чёрные круги. Бессонные ночи, видно, коротал на нарах.
– Сидеть придётся, Иван Григорьевич, – сказал я ему, когда он выговорился совсем и отвернулся с больной тревогой в окно.
– А без этого не обойтись? До суда… Я же никуда, ты знаешь меня, Данила Павлович.
– Я за тебя боюсь.
– Чего?
– Натворишь ещё бед. Вон, горишь весь. Столько прошло, а не остыл. Убьёшь её! Хотел ведь?
– Убил бы. Это правда, – бесхитростно и безнадёжно ответил он, не поворачиваясь. – Лучше бы тогда всё и случись. Разом. Теперь бы за всё отвечал.
– Тогда верная «вышка». Убийство двух лиц.
– Зато разом весь узел. И кончил бы.
– Да разве это выход? Ты что говоришь-то, Иван Григорьевич? Опомнись.
– Что в башке, то и говорю.
– Да как же так? А дети?
– Кто?
– Дети! Сам-то ладно. Забыл про них?
– Дети уже взрослые. Бабка с дедом есть. Воспитают. Крепкие они у меня.
– Вернёшься ещё. Твой долг.
– Мне не жить.
– Вот! Вот этого я и боюсь. Дикость в тебе бродит, Иван Григорьевич. Не поборол ты в себе зверя.
– Да о чём вы, Данила Павлович? Вам не понять! Все мы звери. Только спит это в каждом до поры до времени. Никому не пожелаю.
Зубров замолчал, заскрипел зубами. Мне тоже нечего было сказать, да и не хотелось. Мы думали о разном и понимали сейчас всё по-разному. Он острее. Я больше досадовал.
– Весна там?
– На улице-то? – не сразу поняв, спросил я.
– Весна, – сам себе ответил он. – Гляди-ка, трое суток меня не было, а и снег сошёл, и грязь посохла, листочки вон полезли.
Стучал под ветром сухими ветками клён за стёклами моих окошек, действительно, почки очухались, оживились от стужи, побежали кое-где зеленью.
– А в камере духотища, – горько вздохнул он. – Или я привык на острове-то?… На свободе…
Места, где случилось с ним горе, глухие, дальние, дремучие. Остров. И на том куске земли, среди Волги, начудил он, себя не помня, накуролесил. А жилось там всем привольно с таким директором. И ему ничего. С ним четверо, рядом дом родителей. Дружок, который в покойниках теперь. И вся деревня – часть его совхоза. А ещё лошади. Он всё убеждал начальство и, конечно, прежде всего Хайсу, первого секретаря райкома, чтобы перепрофилировали деятельность хозяйства. Зачем лошадей на мясо итальяшкам возить, кормить буржуев. Зазря кони пропадают. Он со своими табунщиками и зоотехником таких вырастит красавчиков, что скачки показательные можно будет устраивать! На весь район, а то и на всю область. А тогда уж таких лошадей будут покупатели другие искать – спрашивать да не за наши деревянные рубли, а валютой платить станут. Вот тогда и заживёт его совхоз! И району от этого польза огромная. Хайса слушал его мечты, кивал, но остужал: уймись с очередными прожектами, нереальны эти фантазии. Конный спорт, ипподромы, иностранцы… для их района – сплошь охи-вздохи, маниловщина! Живи на земле, не отрывай пяток от травки, по которой бегается легко и вольготно покуда, а то, не приведи господи, простудишься. Это, конечно, слова не Хайсы, первый секретарь не мастак на такие прибаутки; это уж дед, отец его родной, скрипел над ухом, урезонивал. Но поездку за границу, в Италию эту самую, он всё же урвал у Хайсы, дал тот согласие и оформить помог. «Съездишь, Иван Григорьевич, посмотри, как капиталисты живут, как у них с животноводством, заодно и выветришь свой бред лошадиный. Наши клячи лишь на мясо годятся, других денег на них не сделать» – это его слова, первого секретаря райкома. И в управлении сельского хозяйства никто не верил в его задумки, а Воробейчиков, сам начальник, тоже посмеивался. Он его с собой брал: «Поедем, Пал Никитович, я все расходы беру на себя, бесплатной будет у тебя поездка, на халяву,