Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В душе она ликовала: любит! Любит! Ее шалопая! Где бы он еще нашел такую?
– Вы думаете…
– …что бабушка ваших старших дочерей – жадная дрянь, – заявила августейшая гостья, грузно опускаясь в кресло. – Не простила вашему мужу полторы тысячи душ и московский дом. Сразу стал и плох, и развратен.
Елизавета Андреевна вспыхнула:
– Разве это неправда?
Вдовствующая императрица смерила ее долгим оценивающим взглядом. Строптивая девка! Настырная, гордая. Только себя и видит.
– А хоть бы и правда, – с вызовом бросила она. – Ты не городи обиду-то выше мужа. Твой долг – прощать.
Госпожа Бенкендорф задохнулась от негодования.
– А он? У него есть долг?
– Долг мужчины перед государем. – Мария Федоровна протянула молодой женщине руки, и та подалась вперед, трясясь всем телом. «Бедная девочка!» Царица не могла успокоить своих дочерей, выданных далеко за границу. Так хоть эту дуреху приголубить.
– Я вот и берегла мужа. И жалела. И слушала его негодования на мать, – начала она. – Родила одиннадцать детей. Похоронила многих. А как не смогла больше плодоносить, он, по совету врачей, прекратил со мной всякие сношения. И нашел помоложе. – Голос Марии Федоровны звучал горько, но бесцветно. Старая боль прорывалась в нем из-под спуда давно угасших угольев, которые пожилая дама, видит Бог, не хотела раздувать.
– И вы никогда…
– Бывало.
– А те женщины…
– Куда ж их девать?
Елизавета Андреевна не могла понять.
– В прощении много радости, – вздохнула гостья. – Уже никто не в силах тебя задеть. Плевки не долетают.
Госпожа Бенкендорф хотела привычно закусить губы, но чуть не вскрикнула. Кожа вокруг рта превратилась в сплошной синяк. Нет, она не может так просто забыть предательство.
– Это гордыня, – Мария Федоровна похлопала ее по плечу. – Думаешь, вот какая я хорошая. А ты спроси себя: хорошая?
Елизавета Андреевна чуть не топнула ногой. Чем она-то плоха? Разве не заслужила честного, заботливого, доброго?
– Я вот просила другого креста. Допросилась. Убили его.
Вдовствующая императрица оставила хозяйку без сил лежать на диване. Та не знала, что и ответить на речи гостьи. У нее есть и гордость, и уважение к себе. Снова вцепилась в 50-й псалом и начала твердить почти наизусть. А в голове крутилось: «Пьяница, бабник! Видеть не могу».
Как хорошо жили! В столице словно с цепи сорвался. Вечно хмурый, не подойди. Да иной раз и не хотелось подходить. Являлся поздно. Не всегда трезвый. Противно и щеку-то подставлять. А у нее дом, девчонки – к вечеру дух вон. По совести сказать, его-то всегда оставляла на потом. И так, неприметно, все дальше друг от друга. Все необязательнее близость.
Тут Елизавета Андреевна стала вспоминать, как он ел, смеялся. Младшие дочки много кричали. Отец клал их себе на живот, и те, согревшись, засыпали. Олёнка вечно норовила залезть спать к родителям. А ведь не только пела, но и храпела басом. Его это не раздражало.
Как теперь поступить? Поехать? А вдруг не будет рад? Вдруг уже посчитал себя свободным?
Утром поехала… в Невский монастырь, искать своего прозорливца. Последний воззрился на нее так, словно дама доняла его визитами.
– Я уж думал, ты в дороге, – проворчал он. – Езжай, езжай. Не мути воду.
* * *
Четвертую и пятую составляющую царской логики Александр Христофорович понял в Брест-Литовске, где великий князь Константин, главнокомандующий Польской армии[69], специально для венценосного брата провел маневры. Совсем недалеко от границы. В двух шагах от России.
Все знали, что государь обещал полякам вновь подчинить их влиянию Литву. Русские были от этого не в восторге и с каждым годом молчали все выразительнее.
Как обычно, маневры стотысячного войска больше походили на демонстрацию. И в каком бы восхищении ни были великие князья и прусские принцы, приглашенные как зрители, Бенкендорф хмыкал, почесывал затылок и прикидывал, что у него в примыкающих губерниях только сорок тысяч, и первого удара им не выдержать.
На взгорье начальник штаба гвардии заметил Паскевича. Тот с явным неодобрением пялился на гарцевавшие мимо эскадроны польских улан. Каждая шеренга на лошадях одного цвета: гнедых, рыжих, вороных. Только бурых цесаревич не любил и почти повывел в подчиненных войсках.
Александр Христофорович не без трепета заставил себя подойти к Паскевичу. Ему неловко было даже стоять рядом с генералом. Но еще неприличнее сделать вид, будто они друг друга не замечают.
– Как оцениваете противника? – нарочито равнодушным голосом спросил начальник штаба.
– Изрядно, – сцепив зубы, обронил Иван Федорович.
То, что перед ними именно противник – отлично вышколенный и вооруженный на русские деньги – никто не сомневался. Кроме государя. Да и он, сомневался или имел дальние замыслы?
Щедрое октябрьское солнце играло на зеркальных нагрудниках кирасир. Войска дефилировали в полном порядке, не сбиваясь с шага и ни на секунду не ослабляя выправки. Офицеры концом шпаг отдавали салют Его Величеству, делая это с особой фрунтовой щеголеватостью.
Император все время держал руку под козырьком и слегка улыбался. Особенно хороши казались гренадеры, их серебристо-белые орлы на желтых киверах сияли так, что глазам больно.
– А мы-то гадали, зачем нас заставили топать к западной границе? – хмыкнул Паскевич. – Вдруг эти господа вообразят себя итальянцами и вздумают бунтовать?
«Пугать сто тысяч сороковником? – усомнился Бенкендорф. – А, может, это нас ими пугают?»
Собеседники старались говорить о службе, лишь бы не задеть главное. Но начальник штаба чувствовал напряжение, исходившее от Паскевича. Едва сдерживаемую неприязнь.
– Иван Федорович, – наконец решился он. – Вы имеете полное право вызвать меня. Мы в одних чинах.
– Позже, – генерал кивнул на маршировавших мимо поляков. – Будет, кому в нас стрелять. – Он потоптался и потом добавил невпопад: – Я вот жену берег, как фарфоровую чашку. Только в комод не ставил. Может, зря.
Бенкендорф испытал мгновенное прозрение, пригвоздившее его к месту. До сей минуты казалось: помирится с Елизаветой Андреевной, и все снова будет хорошо. А Паскевичи? Их жизнь? Рассказывали, будто Иван Федорович перенес новый приступ нервной горячки.
Тот смотрел на собеседника исподлобья, настороженно и слегка удивленно. Словно говорил: эк тебя!
В этот миг к ним приблизился государь. Он едва не утирал слезы умиления. Но его лицо уже на ходу менялось от радостного и светлого к строгому и взыскательному.