Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тэн очень точно подметил, что Тургенев безукоризненно точно отрезал пуповину, соединявшую рассказ с самим собой.
1890
6 февраля
Вчера отправил второй акт «Калифорнийца»[371] Е. Комптону. Быть может, лучшая формула для создания драматического произведения, telle qu’il nous faut en faire[372] в наши дни, выглядит так: действие, которое никогда не превращается в диалог, и диалог, который всегда является действием.
Валломброза[373], 27 июля
Сюжет для небольшого рассказа. Молодой человек или молодая женщина в далеком городе на Западе, в Колорадо или в Калифорнии, окружает себя европейской «атмосферой» с помощью французских и английских книг, читает Мопассана, «Revue des deux Mondes», Анатоля Франса, Бурже, Леметра и пр. В результате он целиком в эту атмосферу погружается, живет в своем замкнутом мирке литературных ассоциаций, вне жизни. Его посещает рассказчик, он бывал в Европе и знает людей (предположим, рассказчик – современный художник-импрессионист); все эти прекраснодушные фантазии вступают в противоречие с кричащим западным уродством, газетчиками, вульгарностью и демократией. Должна тут быть и литературная дама из Новой Англии, «чистая и утонченная», худая и пылкая. Набросок, картина, взгляд – à la Maupassant. Суть рассказа в том, что, даже когда появляется возможность переплыть океан и воочию увидеть европейскую реальность, поехать в Париж и узнать хоть что-то о жизни, известной лишь по романам, – герой не двигается с места, никуда не едет. Он заворожен тем, что знает из литературы, тем, что ему известно давно и лучше всех. Сама по себе идея не так уж и хороша, но ее можно заострить. Главное тут – сама ситуация, то, что за ней кроется.
1891
13 июля, отель «Марин», Кингстаун, Ирландия
Надо приложить все силы, чтобы с успехом, с триумфом написать очень много очень коротких вещей. Последнее время с полдюжины таких набросков уже написаны, но, чтобы войти во вкус, потребуются время и сноровка. Прежде я никогда не пытался ставить себе такую задачу; впрочем, предельная краткость – необходимое условие для создания лишь некоторых произведений, остальные могут быть одни короче, другие длиннее. Не стану вновь пускаться в объяснения, чем я при этом руководствуюсь; достаточно будет сказать, что причины, меня к тому побудившие, более чем серьезны и убедительны. Если я и в самом деле хочу развязать себе руки, чтобы всерьез писать для театра, ни в коем случае нельзя связывать себя обещаниями сочинять романы. И это лишь одна из многих причин; довольно, впрочем, будет и ее, ведь задача, которую я перед собой ставлю, – творческая. Под творческой задачей я понимаю par excellence[374] соображение о том, что если писать короткие вещи, получаешь возможность касаться многих тем, сюжетов, держать в руках многообразные нити жизни…
Все это давно продумано, прояснено, переварено и вылилось в глубокое и чистое вдохновение. В результате подобных раздумий я пришел к выводу, что необходимо только одно – дать себе волю! Это я твержу всю жизнь, то же самое я говорил себе в далекие дни бурной и страстной юности. А меж тем так ведь себе волю полностью и не дал. Насущность этой воли я ощущаю почти физически, она давит на меня, преследует, мне начинает казаться, что в ней – мое спасение, мое будущее (если оно мне суждено). Ведь я владею всем необходимым, я полон сил – нужно лишь использовать эти силы, настаивать на своем, упорствовать, делать больше, много больше, чем уже сделано. А для этого поверить в себя sur la fin[375], коснуться, насколько это возможно, самых разнообразных сторон жизни, добиться глубокого, мощного, чистого звучания. Ведь жизнь в моем-то возрасте, при моей художественной отзывчивости – у меня, так сказать, в кармане. А потому – вперед, мой мальчик, вперед и ни шагу назад, тебя поджидает долгая и счастливая золотая осень. Берись за все, делай все, преображай все – будь творцом, будь знаменит, сражайся до последнего. Тебя подстерегают сомнения и разочарования, но ведь они всего лишь многочисленные и неотвратимые отклонения от наших идеалов. Передо мной поле, которое мне предстоит вспахать; оно засажено цветами, которые мне предстоит сорвать. Но – довольно общих слов, они носятся в воздухе, ими полнится творческая и даже частная жизнь. Вникай в частности. Мне нужно лишь жить и трудиться, смотреть и чувствовать, собирать и наблюдать. Подрамник под рукой – остается только вставить в него портрет. Пиши же их, эти портреты, пиши и впредь, не останавливаясь.
22 октября, Девир-Гарденз, 34
Вчера закончил нелегко давшуюся мне статью про Д. Р. Л. для январского номера «Атлантика»[376] и должен сразу же садиться за рассказ, обещанный Кинлоку-Куку[377]. Понемногу прихожу в себя от deboires[378] после спектакля Эдварда Комптона[379] по моему «Американцу». Не стану возвращаться здесь к этому печальному эпизоду, которого я еще не пережил и который, чувствую, еще скажется на моей будущей жизни. Жить же я буду ради нескольких вещей и прежде всего ради того, чтобы, в соответствии со своей давней, твердой и непоколебимой решимостью, добиться в театре прочного, почетного (если в театре есть хоть что-то почетное) и безусловного успеха. Пока же, дабы зализать полученные раны, утешиться и обрести неприкосновенное прибежище от всех этих пошлостей и страданий, я скрылся от мира в этой тихой, благословенной обители в благородном стремлении отдаться целительному и всепобеждающему творческому порыву. Возвращаюсь к творчеству наделенный бесценными опытом и мудростью, необходимым материалом, а также решимостью и возросшими способностями. Мерзости, с которыми я столкнулся, ныне воспринимаются мною как благодеяние – теперь-то я понимаю, что не мог, не должен был пытаться их избежать. Ах, этот ужасный закон художника – закон плодоношения, оплодотворения. Закон, в соответствии с которым художник из всего извлекает истину; закон, иными словами, приятия всякого опыта, всякого страдания, всякой жизни, любых возможностей, ощущений и истолкований. Держаться за все это, стремиться к совершенству, ко всему полноценному и