Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Стой! – заорал я, задыхаясь, вскидывая полуавтомат к плечу: вдоль плетня крался какой-то человек. – Стой! Два! Два!
– Не стреляй! Я свой! Четыре! Четыре! – ответил пропуском человек, выпрямляясь во весь свой огромный рост.
По монументальной фигуре и по голосу я узнал помощника командира боевой группы Токарева.
– Где наши? Где Кухарченко? Где полицаи?
Снова согнувшись в три погибели, Токарев повернулся лицом к пожару:
– Тут где-то, волость атакует, а Гущин – школу… Вон где горит. Отбился я. У меня, понимаешь, куриная слепота, ничего в темноте не вижу…
– Куриная слепота? – закричал я охрипшим голосом. – Струсил? Бежим! Часы у старика в Радькове отнял, а в бой за тебя… – Не договорив, я выругался и понесся дальше.
Немногие уцелевшие оконные стекла тускло отражали красное зарево. Перестрелка шла где-то впереди, за пожаром. Подряд горело две или три хаты. Пробегая мимо них, я чуть не задохнулся от жара и дыма. Наполовину ослепнув, я чуть не сбил с ног разведчика Самарина. Он стоял в нерешительности с факелом у большой хаты, прочно сложенной из крупного леса.
– Жаль хоромину, из пятнадцати венцов кладена, – сказал он, – да ничего не поделаешь…
Он поднес факел к ставням…
В конце проулка я увидел Гущина, с колена стрелявшего из-за угла хаты по школе.
– Пять! – крикнул я.
– Один! Один! – ответили мне бойцы Гущина. – Ты откуда?
Партизаны поливали школу пулеметным и винтовочным огнем.
До нее оставалось метров пятьдесят по ровной незащищенной поляне.
– Готовь гранаты! – заревел Гущин. Он был буен и весел. Всклокоченные, мокрые от пота волосы, расцвеченное пожаром, перемазанное сажей лицо с блестящими дорожками пота…
– Эй! – Я кинулся к партизанам. – Кончай пальбу! Там Богданов!
– Брось! – не поверил Гущин. – Выходит, я со своим лучшим корешом Богдановым тут воюю? А Дзюба тем часом полицию лупцует и трофеи собирает? А я-то думаю, что они там, паршивцы, развопились? Кончай стрельбу! Кончай, говорят! А чего Степка по мне стреляет?
– Какой Степка! Это Дзюба с той стороны школы садит!
Гущин повесил над школой спасительную красную ракету. Зарядил ракетницу – снова выстрелил. Крыша школы окрасилась алым светом. Волоча дымный хвост, ракета описала круглую дугу, рассыпалась, падая, на несколько мелких огней. Пальба разом смолкла. Слышно было – у школы кто-то кричал. До меня донеслись обрывки команд, ругань, смех.
…Кухарченко наступал, как всегда, клином – впереди сам Кухарченко, за ним веером его орлы. Бой уже затихал, когда я отыскал «командующего» в большом, казенного вида двухэтажном доме. Он допрашивал при свете фонарика какого-то полицая.
– Самсонов велел передать тебе, – выпалил я, – немедленно взять волость!
Партизаны расхохотались:
– Поздненько, браток, опомнился капитан! Вот оно волостное правление и есть! Обштопали мы Дзюбу!..
– Так говоришь, не знаешь, господин урядник, где мальчишка с девчонкой? – допытывался Кухарченко. – И где начальник полиции тоже не знаешь?
Полицай, здоровенный дядя ростом чуть не с Токарева, мотал облепленной сеном головой, скреб пальцами нестриженый затылок.
– Братцы! – вдруг закричал Гущин. – Посветите! Да на нем сапоги Боровика!
– Увести! – коротко приказал Кухарченко.
За дверью протрещала короткая очередь.
– Хватит вам за полицаями гоняться! – услышал я громкий голос Самарина. – Надо здесь пошарить хорошенько: нам позарез нужны печать, штампы, бланки, пропуска…
Партизаны снова занялись обыском. Кто-то взламывал шкафы и выкидывал из канцелярских столов ящики с папками и кипами бумаг. Я прошелся по комнатам. Шум везде стоял невообразимый. Бойцы перекликались, громыхали сапогами. В одной из комнат на полу, среди выброшенных из столов ящиков, разливалась лужа фиолетовых чернил. Луч моего фонарика скользнул по стоявшему у стены дивану. Я приподнял сиденье. В диване лежали лотки с минами для ротного миномета. Вот Жариков обрадуется!
– Гаврюхин! – крикнул за спиной Самарин. – Гляди! Вот книги податей, поборов и повинностей! Их надо сжечь! А в этой папке – отобранные у колхозов акты на вечное пользование землей. Их надо отдать крестьянам.
– Охота вам с бумагой возиться, – презрительно сказал Кухарченко.
В дверь ворвался разведчик Козлов. Разгоряченное лицо его искажено яростью, в темноте смутно виднелись белки расширенных глаз.
– Нет, Лексей, нигде нет! – крикнул он задыхаясь и рванул борт распахнутого на потной голой груди офицерского френча.
– Кого нет? – наморщился Кухарченко – он терпеть не может Васькиных истерик.
– Их в Пропойск успели увезти – Милку и Боровика!
– А ну выходи! – закричал Гущин. – На ту сторону… за мост пойдем. Может, полицаи там окопались.
Но и на заречной стороне не оказалось полицейских. Только на самом мосту, свесив руки в темную воду, неподвижно лежал человек с белой нарукавной повязкой.
По гулкому мосту кто-то гнал большую рыжую корову, я узнал Жарикова.
– Где раздобыл? Полицейская? – спросил я его. – Вот тебе подарочек. Лотки с минами.
– Передай Киселеву. А буренка стельная. Жалко на мясо брать. Я ее на яловую мигом смахну, удружу тетке какой-нибудь. Век благодарить будет.
Лицо его вдруг позеленело. Это взвились над деревней три зеленые ракеты… С одной стороны, подумал я, Самарин и Жариков, с другой – Кухарченко и Козлов. Как по-разному они воюют!..
Группы партизан, рыскавшие по селу в поисках полицейских, стали сходиться на КП. С начала боя, если верить часам, прошло шестьдесят минут. Неужели только час?
На следующий день ночной бой с ржавской полицией казался каждому из нас кошмарным сном, оставившим после себя спутанные, бессвязные, отрывочные воспоминания. Когда говорили об этом не вполне удачном бое, то говорили, казалось, о разных боях, настолько противоречивы порой были высказывания партизан. Впрочем, так оно и есть: большой бой распадается на столько маленьких, отличных друг от друга боев, сколько в нем, в большом бою, участников. (Преувеличивали мои друзья, как обычно, самым беспардонным образом, причем всем казалось, что они не выдумывают, а припоминают, уточняют подлинные события. Число убитых полицаев давно превысило действительную численность гарнизона, число это все росло и грозило к обеду перевалить за границу вероятного.) Каждый по-разному представлял себе ход боя и запомнил его по-разному, но запомнил навсегда. Кое-кто до конца жизни сохранит на теле шрамы, физические памятки этого боя. Другие отметины оставит он в душе: шестьдесят минут, слившиеся в одну вспышку громадного духовного напряжения, не могут исчезнуть бесследно.